МУЗЫ ПОМОГАЮТ КАК УМЕЮТ
Поэт Юрий Айхенвальд
На примере семьи Айхенвальдов вполне можно изучать историю нашей интеллигенции. Век водил их по одним и тем же дорожкам, порою след в след. В 1922 году во внутренней тюрьме на Малой Лубянке ожидал высылки на чужбину известный русский мыслитель, участник «бердяевского кружка» Юлий Ильич Айхенвальд. В той же тюрьме, незадолго до казни содержался его сын Александр, большевик, активный троцкист, с середины двадцатых перешедший в бухаринскую группу «красной профессуры». В 1949-м сюда был посажен и Юрий Айхенвальд, будущий писатель, переводчик, литературовед, книги которого сегодня изданы в России, Америке и Западной Германии.
— Юрий Александрович, верно ли, что ваша дочь уехала за рубеж? Не станет ли и ее судьба типичной для своего поколения?
— Она вышла замуж за бразильского профессора и, думаю, уехала на время. Если бы человек с такими душевными качествами встретился ей здесь, то уезжать нужды бы не было. Ведь, даже выучив «двунадесять» языков, она осталась человеком русской культуры, русским ученым и советской гражданкой. Кстати, и мой дед до самой смерти хранил уже недействительный, «молоткастый» паспорт, не принимая никакого иного подданства, ибо полагал, что большевики выслали его совершенно незаконно. Я рад, что судьба не поведет дочь по той же колее, по какой пришлось ходить деду отцу и мне.
- В 1763 году государыня Екатерине Вторая дала «интервью» Фонвизину для журнала «Собеседника. Вот выдержка:
«Вопрос: Как истребить два сопротивные и оба вреднейшие предрассудки: первый, будто бы у нас все дурно, а в чужих краях все хорошо; второй, будто в чужих краях все дурно, а у нас все хорошо?
Ответ; Временем и знанием.
Вопрос: В чем состоит наш национальный характер?
Ответ: В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корени всех добродетелей, от Творца человеку данных»,
А как бы вы ответили на фонвизинские вопросы?
- Первый ответ Екатерины несколько академичен. Я бы сказал: временем, знанием и практическими, деятельными попытками гуманизации общества. Лишь при этом будут исчезать сверхпатриотизм и суперзападничество.
Вообще, всякая нация многохарактерна. Например, Лев Толстой — совершенно русский человек, однако и по идеям, и по нраву он полярно противоположен тоже вполне русскому Никите Хрущеву. И определение характера народа, сколько бы мы ни спорили «а эту тему, — задача неосуществимая и опасная, так как может привести (и приводит) к вспышкам розни, к абсурдным обвинениям, Вот что возникает, когда мы слишком буквалистски относимся к понятиям: почва, кровь, национальный характер. Понятия эти заслуживают изучения, интереса, но на них легко обжечься и обжечь других.
- Глядя на нынешние события, на междоусобицы, не возникает ли у вас желание, побуждение: «Будь у меня власть...»?
- Можно так сказать, но на уровне «кухни». Я — русский интеллигент, мое дело - оппозиция, постановка вопросов, проблем, критика неудач и недостатков правительства. А уж разрешать проблемы — забота властей, для того они и существуют. К слову, мой дед на допросе в ГПУ сказал: «Мы Советской власти подчиняемся. Но вы хотите заставить еще ее и полюбить. Насильно мил не будешь». И напрасно следователя возмутила такая постановка вопроса.
- Той же точки зрения вы придерживались и в семидесятые годы? Вы принимали участие в диссидентском движении?
- Если бы меня посадили, то можно было бы твердо ответить: «Да». Но я просто издавал свои книги на Западе, одновременно публиковался и здесь. Когда в Америке вышло мое двухтомное исследование «Дон Кихот на русской почве», знакомый писатель сказал: «Старик, лучше этого тебе уже не написать». — «Почему? Я же еще живой», — «А тебя посадят». Да так и не посадили.
- У вас, кажется, был инфаркт прямо на допросе?
- Да, в 75-м году я был вызван в прокуратуру по делу об одном самиздатовском журнале. Следователь был отнюдь не груб, однако сама обстановка допроса, плюс ассоциация с давними допросами в МГБ подействовали, и я, написав в протоколе, что все обвинение — поклеп, тут и свалился. Дело в том, что мне вечно «везло» на выдуманные обвинения. В 49-м я был арестован по ложному доносу. В пятидесятом дело закрыли из-за недостатка улик, но как «социально опасного элемента», сына видного бухаринца, сослали в Караганду, а через год снова арестовали, привезли в Москву и осудили по другому бредовому обвинению. И тогда, в семьдесят пятом, мне вновь инкриминировали какую-то ахинею, хотя во всех трех случаях в моих словах и действиях вполне можно было отыскать настоящий криминал.
- А как вы относитесь к тому, что вам как литератору вообще задаются вопросы о политике, а, скажем, кассиршам — не принято?
- Видимо, по недоразумению: кассирша-то отлично ответит, если только захочет отвечать.
Что же до литераторов, почему они озабочены и заняты политикой… Просто поэт — это эхо, это очевидец не только вечности, но и политического быта своего времени. И потому же не может писать исключительно о себе, стремясь оставить дактилоскопический отпечаток лишь собственной личности. Я об этом размышлял, когда писал вот это стихотворение:
Стихи, в которых время анонимно,
Где нет его реалий и страстей,
Бывает часто родом онанизма,
И потому в почете у властей.
Зато стихи, где названо и ясно
Все то, что называть небезопасно,
Хотя бы то достоинство имеют.
Что на прямой, на лобовой строке
Жизнь повисает, как на волоске.
Да, музы тут от ужаса немеют.
А все же помогают, как умеют.
—- На ваш взгляд, перестройку вызвали именно оппозиционеры, инакомыслящие? Можно ли говорить, что диссиденты разбудили Ельцина?
— В какой-то мере — да. Однако общество уже было настроено, уже шло к переменам. Вот, например, как описывал диссидент Петр Егидес свою встречу еще в середине пятидесятых годов с Кулаковым, тогда председателем облисполкома в Пензе. Егидес — человек очень искренний, честный. Вот партия позвала в село — и он, кандидат философских наУК, стал председателем отсталого колхоза. Начал вводить хозрасчет. И однажды, после жуткого скандала у первого секретаря обкома, Егидес пришел к Федору Кулакову и сказал все, что думая о партии, о том, что она натворила, словом, наговорил на десять лет лагеря. А Кулаков ответил: «Что я могу? Власть-то не у меня». — «А что бы вы сделали, если б стали членом Политбюро?!» — «Это все равно, что автомобиль в лотерею выиграть, такого быть не может», — «А если?» — настаивал Егидес, - «Если мне такая карта выпадет, то только на себя я бы ее не разменял».
Прошло время, Егидеса посадили, Кулаков стал членом Политбюро. И, как утверждают кремлеведы, именно он был покровителем Михаила Горбачева, он не разменял эту карту лишь на себя, но в то же время остался партработником, со всеми вытекающими отсюда последствиями, и хорошими, и дурными. Если хотите, то и Сахаров разбудил обновление в стране, разбудил Горбачева, но только потому, что Горбачев сам уже не «дремал».
Хрущевское время породило, наряду с меднолобыми, консервативными чиновниками, новый тип руководителя — тип умных, хитрых, здравомыслящих партийцев, у которых целый ряд выпадов по адресу партии и обоих Ильичей не смущал. Разве случайно, что крупнейший работник советского оборонного комплекса Андрей Сахаров стал крупнейшим правозащитником, а генерал Петр Григоренко — «диссидентским генералом»? Не только «отщепенцы»-диссиденты будоражили общество, но и общество менялось им навстречу, выделяло из себя новых диссидентов.
- Юрий Александрович, вы чувствуете себя, особенно на фоне теперешних бурь, стариком? У писателя Бориса Хазанова есть такие слова: «Старость — это искусство делать вид, что смерти нет».
- Когда мне было сорок семь, я едва не умер от инфаркта. И в заключении бывали разные ситуации… Короче, она, курносая, столько раз крутилась вокруг, что для меня уже малосущественно знать, что завтра-послезавтра прихватит. Привык. И оттого, хотя болезней много, целый букет, я не ощущаю себя старым:
Надо жить, не опомнившись,
опомниться и оглянуться —
Значит вдруг постареть.
До могилы почти дотянуться.
Лучше просто в полет
от минуты к минуте. Не зная,
Что куда приведет,
Где одна западня, где другая.
Потому что когда опустеет тяжелое тело, —
Ни земля, ни вода
и уже ни пути, ни предела —
То не все ли равно?..
Я не знаю, зачем и откуда,
Если это дано —
остаются надежда и чудо.
«Московский комсомолец», август 1990 года.