Неверный логин или пароль
Забыли пароль?
 
25 Апреля 2024 четверг
Евгений Дьяконов24.09.2017  с помощью Livejournal

Это книга о правовых представлениях российского общества в годы правления Екатерины Великой. Анализируя сложное переплетение самодержавной традиции и европейского просвещения, историк Елена Марасинова раскрывает смысл понятий, присутствовавших в языке второй половины XVIII века. Это позволяет проследить развитие институтов подданства и гражданства в России.

Открытая Россия с разрешения издательства «Новое литературное обозрение» публикует отрывок из книги Елены Марасиновой «„Закон“ и „гражданин“ в России второй половины XVIII века: очерки истории общественного сознания».

В крепостнической России эталонными, заданными властью чертами истинного гражданина обладала прежде всего элита дворянства. В трактовке Наказа граждане являются таковыми лишь в той мере, в какой они равны перед законами государства. Однако это не исключает их различных ролей и функций в этом государстве. Все они делятся на тех, кто повелевает, и тех, кто повинуется. Отсюда разная роль сословий общества и разный их статус. В «Начертании о приведении к окончанию комиссии проекта нового уложения» специальная первая глава второй части, так и озаглавленная «О праве лиц или о состоянии каждого гражданина», разделяла все население империи на три группы: дворянство, средний род и нижний род. Не случайно в конце XVIII столетия камер-юнкер при дворе Екатерины II князь Федор Николаевич Голицын записал в своих воспоминаниях: «Французский страшный переворот, якобинские зловредные правила и мнимых философов яд... возродил[и] в распаленных головах мечтательную и неудобовозможную систему гражданского равенства. У нас в сие время один некто по имени Радищев вздумал написать самую опасную книгу».

Таким образом, с точки зрения большинства представителей высшего сословия, податное население не входило в разряд «hominesspolitici» и к гражданам, строго говоря, не причислялось. Еще в 1741 году, при вступлении императрицы Елизаветы Петровны на престол, «пашенные крестьяне» были исключены из числа лиц, обязанных приносить присягу монарху. С этого момента они как бы признавались подданными не государства, а своих душевладельцев. Указом от 2 июля 1742 года крестьяне лишились права по своей воле вступать в военную службу, а вместе с тем и единственной возможности выйти из крепостного состояния. В дальнейшем помещикам было разрешено продавать своих людей в солдаты, а также ссылать провинившихся в Сибирь с зачетом рекрутских поставок. Указ 1761 года запрещал крепостным давать векселя и принимать на себя поручительства без дозволения господина. Власть в целом возложила на дворянина ответственность за принадлежащих ему крестьян, усматривая в этом долг высшего сословия перед престолом.

Подкрепленное законом официальное мнение о политической недееспособности крепостных было доминирующим в среде дворян, воспринимающих крестьянство в первую очередь как рабочую силу, источник дохода, живую собственность. И если в идеологически направленных манифестах престола еще встречались обобщенные термины народ, нация, подданные, граждане, за которыми угадывался идеальный образ всего населения империи, то в таком документе повседневности, как переписка, наименование крестьянства ограничивалось следующими понятиями: души, подлое сословие, простой народ, чернь, поселяне, мужики, мои люди. Крестьян обменивали, отдавали в солдаты, переселяли, разлучали с семьей, продавали и покупали «хороших и недорогих кучера и садовника», как строевой лес или лошадей. «Здесь за людей очень хорошо платят, — сообщал в одном из писем жене малороссийский помещик Г. А. Полетико, — за одного человека, годного в солдаты, дают по 300 и по 400 рублей».

При этом определения подлое сословие и чернь далеко не всегда носили резко негативный уничижительный характер: часто этимологически они были связаны с понятиями «черные слободы», «простой», «податной» и отражали веками складывающееся представ ление об изначально определенном положении каждого в системе социальной иерархии. В одном из частных писем М. И. Воронцов обращался к канцлеру Н. И. Панину: «Прошу вас исходатайствовать от Ее Императорского Величества некоторое награждение хотя подлому, однако же исправно служившему человеку». «Худые, ни-кем не обитаемые, кроме мужиков, деревни», «тяготы крепостных» были для помещика привычными с детства картинами жизни людей, которым такая доля «по их состоянию определена». Так причудливо трансформировалась в сознании дворянина объективная неизбежность существования, и даже усиления крепостничества с его жесточайшим «режимом выживания барщинной деревни».

В сознании российского образованного дворянства, составляющего неотъемлемую часть европейской элиты, и самой «просвещенной» императрицы возникала внутренняя потребность так или иначе примирить гуманитарные идеи второй половины XVIII столетия и неумолимую реальность, при которой 90 % населения страны относилось к «низкому податному сословию». Еще будучи великой княгиней, Екатерина писала: «Противно христианской вере и справедливости делать невольниками людей (они все рождаются свободными). Один Собор освободил всех крестьян (прежних крепостных) в Германии, Франции, Испании. Осуществлением такой решительной меры, конечно, нельзя будет заслужить любви землевладельцев, исполненных упрямства и предрассудков». Позже императрица поймет, что речь шла не о злой воле, не о патологи-ческой склонности к угнетению и не об «упрямстве и предрассудках» русских помещиков. Отмена крепостничества в России второй половины XVIII века была объективно экономически невозможна.

Это обстоятельство усиливалось в сознании дворянина уверенностью в полной психологической и интеллектуальной неготовности крепостных приобрести «звание свободных граждан». Так, в документах Московского воспитательного дома непосредственно заявлялось, что «рожденные в рабстве имеют поверженный дух», «невежественны» и склонны к «двум мерзким, в простом народе столь сильно вкоренившимся порокам — пьянству и праздности». И. И. Бецкой предупреждал Опекунский совет, что «крестьянские невольнические работы губят навеки воспитанников» и «надлежит как можно стараться, чтоб из них не сделать грубыми чувствами наполненных и рабствующих крестьян». Все углубляющийся раскол российского общества на тонкий слой европеизированной элиты и крестьянскую массу привел к тому, что подавляющая часть дворянской верхушки была психологически не способна увидеть «своих сограждан» в «грубых, глупых, пьяных и ленивых мужиках».

«Свирепые нравы» «невежественного народа», «волнование толпы» и, конечно же, «злодейства государственного бунтовщика Пугачева» поселили страх в сознании дворянина за свое положение, за среду обитания, за свою высокородную элитарную культуру. С точки зрения привилегированного слоя, низшее сословие могло существовать только под жестким и мудрым покровительством помещика, и освободить эту «немысленную чернь» означало «выпустить на волю диких зверей». Дворянин был искренне убежден, что разрушение общественного порядка и цепей, связующих общество, невозможно было без изменения сознания самого крестьянина. «Свободному ли [быть] крепостному? — рассуждал А. П. Сумароков, — а прежде надобно спросить: потребна ли ради общего благоденствия крепостным людям свобода?» Е. Р. Дашкова убеждала Дидро, что «образование ведет за собой свободу, а не свобода творит образование, первое без второй никогда не породят анархию и возмущения. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они сами захотят быть свободными, потому что поймут, как надо пользоваться свободой без вреда для других и плодами ее, столь необходимыми каждому цивилизованному обществу».

В анонимной статье «Беседа о том, что есть сын Отечества», которая не совсем аргументированно довольно долго приписывалась А. Н. Радищеву, образ сына Отечества отождествлялся с образом патриота, который «страшится заразить соки благосостояния своих сограждан [и] пламенеет нежнейшею любовию к целости и спокойствию своих соотчичей». Эти возвышающие наименования никак не связывались с правами человека, наполнялись исключительно этическим смыслом и сужали круг обязанностей сына Отечества, патриота и гражданина до соответствия конкретным нравственным качествам. Ошибка, которую, с точки зрения Руссо, допускали в середине XVIII столетия французы, усматривая в понятии гражданин не претензию на политическую свободу, а добродетель, была характерна для сознания российского высшего сословия, а может быть, и в целом для мировоззрения века Просвещения. Автор статьи искренне полагал, что сын Отечества является и «сыном монархии», «повинуется законам и блюстителям оных, предержащим властям и... государю», который «есть отец народа». «Сей истинный гражданин... сияет в обществе разумом и добродетелью», избегает «любострастия, обжорства, пьянства, щегольской науки» и «не соделывает голову свою мучным магазином, брови вместилищем сажи, щеки коробками белил и сурика». Выражая полное единодушие со взглядом власти на низшее сословие и с отношением помещиков к «своей крещеной собственности», автор статьи не сомневался, что те, «кои уподоблены тяглому скоту... не суть члены государства».

Таким образом, в развитии политической терминологии русского языка второй половины XVIII века запечатлелся еще один парадокс — понятия гражданин и сын Отечества становились нравственным оправданием существования крепостничества. В одной из наиболее переработанных императрицей и отступающих от западноевропейских источников XI главе Наказа говорилось: «Гражданское общество требует известного порядка. Надлежит тут быть одним, которые правят и повелевают, а другим — которые повинуются. И сие есть начало всякого рода покорности». Все, что мог сделать «истинный гражданин» для несчастных, погруженных «во мрачность варварства, зверства и рабства», — это «не терзать [их] насилием, гонением, притеснением».

Так постепенно складывалось представление о счастливой доле «простого невежественного народа», для которого пагубна свобода и которому необходимо покровительство высшего просвещенного сословия «истинных граждан». В Наказе Екатерина дала не­ двусмысленно­ понять, что лучше быть рабом одного господина, чем государства: «В Лакедемоне рабы не могли требовать в суде никакого удовольствия; и несчастие их умножалось тем, что они не одного только гражданина, но при том и всего общества были рабы». Денис Фонвизин во время своего второго заграничного путешествия 1777-1778 годов, сравнив зависимость податного сословия в России с личной свободой во Франции, вообще отдал преимущество крепостничеству: «Я видел Лангедок, Прованс, Дюфине, Лион, Бургонь, Шампань. Первые две провинции считаются во всем здешнем государстве хлебороднейшими и изобильнейшими. Сравнивая наших крестьян в лучших местах с тамошними, нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим. Я имел честь вашему сиятельству описывать частию причины оному в прежних моих письмах; но главною поставляю ту, что подать в казну платится неограниченная и, следственно, собственность имения есть только в одном воображении». Мнение Фонвизина о завидной судьбе русского крестьянина и наличии несомненных плюсов в его крепостном состоянии можно признать доминирующим в сознании просвещенного дворянства, то есть той части высшего сословия, которая вообще задумывалась о положении податного населения. Так, Ф. Н. Голицын после путешествия в Европу выражал ту же самую позицию: «Крестьян в Российской империи несчастными назвать нельзя, если я с ними сравню некоторых других земель крестьян: наши, хотя в рабстве, но многих превосходят. Каждое государство имеет свою особенность, по своему положению и по свойствам своего народа и, кажется, должно в оной оставаться. Попрекают нам другие в рассуждении наших крестьян, но вспомнили бы о Польше, в каком состоянии в ней были всегда крестьяне, и возможно ли их с нашими сравнить».

Вообще следует задуматься о масштабах распространения в России правления Екатерины «ужасов крепостничества», если даже французский посланник заметил, что «помещики в России имеют почти неограниченную власть над своими крестьянами, но, надо признаться, почти все они пользуются ею с чрезвычайною умеренностью». Сословие дворян и самодержавное государство действительно были зажаты между необходимостью увеличения объема валового земледельческого продукта, сохранения стабильности господского хозяйства и защиты крестьянской семьи от обнищания. Укрепляя власть душевладельца, императрица в то же время пыталась воспитать в помещиках чувство ответственности перед государством и престолом за вверенное им как представителям высшего сословия зависимое население. При этом прагматичная Екатерина апеллировала как к христианским ценностям и идеям Просвещения, так и к здравому смыслу собственника. «Каких-либо определенных условий между господами и крестьянами не существует, — писала она Дидро, — но каждый хозяин, обладающий здравым смыслом, старается обходиться со своей коровой бережно, не истощать ее и не требовать от нее чрезмерного удоя».

Однако и представители образованной элиты, и европейцы, находящиеся у русского престола, и выразители официальной доктрины отчетливо понимали, что «совесть», «смягчение нравов» и здоровый практицизм не могут стать гарантированной защитой крепостных от жестокости. Тот же Сегюр резонно замечал: «Их участь зависит от изменчивой судьбы, которая, по своему произволу, подчиняет их хорошему или дурному владельцу. <...> Не­ ограниченная власть помещика, предающегося своим страстям, может оскорблять невинность, слабость и добродетель, которым нет никакой опоры в законах». Таким образом понятия раб и рабство неизбежно попадали в один контекст с понятиями закон и право. Не случайно проект XI главы Наказа, написанный статс-секретарем императрицы Г. В. Козицким и откорректированный Екатериной, включал предложения законодательно регламентировать пределы власти душевладельца над «рабом», правовым путем обеспечить «рабу» пищу, одежду, защиту от насилия, поддержку «раба» в старости и болезни, а также установить предельные раз-меры выкупа на свободу и, кроме того, ввести выборный крестьянский суд «для уменьшения домашней суровости помещиков».

Тем не менее в окончательном, представленном для публикации варианте Наказа проект Козицкого был уменьшен вдвое, при этом из текста исключались многие пункты ограничения «рабского состояния». Так была снята даже такая внешне безобидная для власти статья 265, которая гласила: «Когда закон дозволяет господину наказывать своего раба жестоким образом, то сие право должен он употреблять как судья, а не как господин». Без изменений в инструкцию императрицы вошла статья 254: «Какого бы рода покорство ни было, надлежит, чтоб законы гражданские, с одной стороны, злоупотребление рабства отвращали, а с другой — предостерегали бы опасности, могущие оттуда произойти», поскольку «весьма нужно, чтобы предупреждены были те причины, кои столь часто привели в непослушание рабов». Таким образом, в программном документе престола главным словом контекстного употребления понятия раб осталось слово покорность.

Марасинова, Е. «Закон» и «гражданин» в России второй половины XVIII века: Очерки истории общественного сознания / Елена Марасинова. — М.: Новое литературное обозрение, 2017.