Вера Миллионщикова - главный врач Первого московского хосписа, умерла 21 декабря 2010 года в возрасте 69 лет.
Что такое хоспис: работа нянечки.
В моей биографии есть красивая вещь: я начинала с акушерства, а закончила хосписом. И мне это нравится. Я сама, когда этот факт осознала, подумала: «Ни хрена себе!»
Беременная женщина — это Венера Милосская. И этот остренький животик, и пятна на лице, и глаза телячьи — мне так они нравятся. У наших больных тоже красивые лица — одухотворенные.
Жизнь — это путь к смерти.
Смерть — это всегда страшно. Я до смерти боюсь смерти. Смерть — это таинство, которое осознают все — с самого рождения. Даже ребенок, заходя туда, где лежит покойник, сначала может закричать: «Мама! Мама!», но как увидит мертвого — замолкает. И дело не в том, что он вдруг увидел лица взрослых. Дело в том, что он понимает: таинство должно происходить в тишине.
Не надо активно вмешиваться в процесс умирания — ты уже ничего не исправишь. Но надо быть рядом, взять за руку, соприкоснуться, посочувствовать. Думать о том, что тебе нужно приготовить щи, ты точно не будешь. Вокруг разлита важность момента — кто-то уходит, а ты сопровождаешь его. Говорить необязательно, можно просто тихо сопеть. Главное, чтобы человек чувствовал, что он не один. Потому что одному, говорят, очень страшно. Но наверняка я не могу сказать — не умирала.
Жить надо сегодня. Не у всех есть завтра.
Как человек жил, так он и умирает. Когда я только начинала, нас вызвали на Комсомольский проспект, в роскошный генеральский дом. Сказали, что в одной из квартир умирает женщина. «Вот только дочь у нее алкоголичка». Приходим. Роскошная квартира, большая прихожая, ванная. А прямо напротив двери — комната, и в ней сидит женщина тридцати двух лет. Дверь соседней комнаты закрыта и приперта сумкой. А в сумке — килограммов десять картошки. Мы слышим: «Пришли? Там она!» Отодвигаем картошку, открываем дверь, а там, поперек кровати,лежит абсолютно голая окоченевшая старуха со спущенными на пол ногами — на клеенке, без простыни. Окоченение — минимум сутки. Первое желание было — задушить эту девку, дочь ее. Мы хлопнули дверью, шли и пинали по дороге все урны, хотели даже разбить окно. А потом я сказала: «Ребята, а что мы знаем о ее жизни? Почему она пьет? Может, мать у нее чудовищем была?» Ведь как ты живешь, так ты и умираешь.
Трудно, когда умирают дети. Но привыкаешь и к этому, потому что профессия постоянно напоминает тебе: умирают все.
Живи каждый день, как последний: со всей красотой, полнотой и горем. Даже если хочется поспать, а у тебя много дел, не откладывай на завтра ничего — пусть даже это покупка сумочки или звонок соседке. Надо делать то, от чего покой выльется на твою душу.
Отслеживаю судьбы детей НКВДшников, с которыми училась. Боже, какие страшные судьбы! Кто-то спился, кто-то умер, а кто-то — родил лилипута. Грех родителей просто так не отмолить, без платы — нельзя, и если старшим платить не пришлось, по счетам заплатят потомки.
Я очень рационально трачу свои силы и время. Моя дочь Машка, когда была маленькая, говорила моей подруге: «Марина, не расстраивайся, что мама тебе не звонит. Вот когда будешь умирать, она обязательно к тебе придет».
У меня пожилые друзья, и мы часто говорим о болезнях: как пописал, как покакал. С этого начинается разговор. С возрастом говорить о смерти и болезнях становится нормой. Но с молодыми я не говорю на эту тему и ненавижу, когда во время застолья говорят о хосписе. У людей и так много негатива, хватит с
Классический джаз — это очень много для меня. Я даже сказала своим: «Когда умру, пусть на похоронах звучат Дюк Эллингтон и Элла Фицджеральд». А никаких других музык и речей мне не надо.
У меня нет завещания — зачем? Если я умру первая, мой муж все получит. Если он умрет первым, я все получу — и вот тогда уже напишу завещание. Кто первый умрет, того и тапки.
Пять лет назад я заболела саркоидозом и только тогда поняла, что болезнь близкого делает с его родственниками.
Рак — интересная болезнь. Без изъянов. Во время этой болезни вы можете сделать многое. Раньше я думала: хорошо бы уйти быстро, без боли. Но посудите сами: допустим, я поссорилась с дочкой, вышла на улицу и — авария. Как будто я должна быть счастлива. Но что будет с моей дочкой? Как она будет жить? Когда есть такая болезнь, как онкология — многолетняя, многомесячная, и все родственники больного об этом знают, — жизнь человека сразу меняется. Появляются возможности: повиниться, попрощаться, доцеловать. В такой болезни есть свое достоинство — время. А в мгновенной смерти времени нет, а значит, и нет возможности что-то исправить.
Я считаю, что нашему поколению повезло: мы, наконец, можем покаяться за грехи своих родителей. Я — родственница генерала Краснова по маминой линии. Мама и ее родные жили очень трудно. Деда забрали в 1922-м, но не расстреляли. Он умер в Луганской тюрьме, потому что от него отказалась его старшая дочь — Лиза. Когда дед узнал об этом, он объявил голодовку и умер. Мама рассказала мне об этом только в 1976-м году. Всю жизнь она прожила с ужасом в душе. Да, от отца отреклась не она, но разве это не наш семейный грех? А тетя Лиза, кстати, была чудесная женщина, и в то время она просто не могла поступить иначе.
День победы застал нас в Вильнюсе, где мы жили с 1944 года. Но я его совершенно не помню. Зато помню, как мама кормила пленных немцев. Папа мой, Василий Семенович, был начальником на железной дороге и имел право брать пленных немцев в качестве рабочей силы. Я помню, как в 1947 году они ремонтировали у нас на станции потолок. Мама варила им домашнюю лапшу, а они целовали ей руки. Для меня это был явный знак того, что мама — хорошая. А еще немцы сажали на нашей станции деревья — преимущественно ясени. Какие-то из них выросли с кривыми стволами, и до 1966 года, пока я не переехала в Москву, я ходила мимо этих деревьев и думала: «Вот немцы! Не могли ровно деревья посадить!»
Боже, какая я была дура в школе — активная, противная и омерзительная. Со стыдом вспоминаю, как хотела выгнать из комсомола двух девок — самых красивых. Рая Должникова и Людка Гражданская были рано созревшие девочки, подкрашивались, ходили на танцы, носили челки. А мне челку носить не разрешали. Помню, я устроила собрание, требуя исключить Раю и Люду из комсомола. Меня тогда никто не понял. Со мной случилась истерика, и я потеряла сознание. Но я не завидовала им. Просто я была — эталон, а они, как мне казалось, нет. Райка Должникова вообще форму с вырезом носила: чуть-чуть наклонится вперед — и сиськи видны.
По каким заповедям жить — коммунистическим, евангелическим или каким хотите еще — не важно. Главное — жить любя.
Однажды врач из женской колонии приехал к нам за вещами и лекарствами. А потом звонит мне с благодарностью: «Вера Васильевна, приезжайте к нам! У нас тут так хорошо!» — «Нет, — отвечаю, — лучше вы к нам, у нас тоже неплохо». Потрясающий, если вдуматься, разговор — главного врача хосписа и главного врача женской колонии.
Я не люблю обходы. Мне не нравится, когда больные благодарят нас за нашу работу — за то, что у них чистая постель, есть еда и лекарства. До какого унижения должен дойти человек, чтобы благодарить за то, что его помыли и перестелили кровать!
Никогда не ищите благодарности от того, кому что-то дали. Благодарность придет с другой стороны. Мое глубокое убеждение состоит в том, что добро должно идти куда-то, а приходить — отовсюду.
Я не святая. Просто делаю то, что мне нравится. А так, я очень плохой человек: злая и достаточно циничная. И я не кокетничаю. А святые тоже делали то, что им нравилось. Иначе невозможно.
У меня было три собаки, и все — дворняги. Мы — плохие хозяева: наши собаки были очень умными, но, старея, попадали под машины. Все три собаки так и погибли. Они были очень свободолюбивыми: с поводком ходить не хотели, а мы никогда не настаивали.
Я люблю собирать грибыи знаю, где гриб растет. У меня на них нюх, как у свиньи. Когда
Я все время руковожу. Я очень люблю властвовать и очень авторитарна. Девчонки говорят: «Маме помогать — хуже нет». Я сижу в комнате и командую: «Так, это — в шкаф, это — в мойку». Иногда мне, конечно, хочется прикусить язык, но дочки говорят, что
Если я замолчу, то буду драться.
С чужими всегда проще быть доброй.
Меня на всех не хватает.