Блоги Russia.Ru - Мариам Алавердашвилиhttps://russiaru.net/ig_ast/Блоги Russia.Ru - Мариам АлавердашвилиМариам Алавердашвилиhttps://russiaru.net/ig_ast/https://russiaru.net//avatar/ig_ast@russiaru.net/orig/9867763733.jpg155155Wed, 1 Jan 2025 10:34:32 +0300Wed, 25 Feb 2015 18:25:33 +0300https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000118Друзья, увы, наш блог в LiveJournal прекращает свою работу. Мы постараемся следить за вашими комментариями здесь, так что если у вас есть какие-то вопросы - задавайте их в комментариях!

Мы есть в других социальных сетях! Подписывайтесь, узнавайте новости первыми и участвуйте в конкурсах и розыгрышах не только здесь ;)

Мы в ВКонтакте

Мы в Facebook

Мы в Instagram

Мы в Twitter

Мы в Одноклассники


]]>
Tue, 10 Feb 2015 19:37:49 +0300https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000117Друзья, давайте устроим перепись в комментариях! Не секрет, что популярность LiveJournal сегодня оставляет желать лучшего! Подскажите, интересно бы вам было продолжать читать здесь или вы предпочитаете другие платформы - VK, Facebook, Twitter и др.?

Обещаем - если будет достаточно желающих мы обязательно продолжим вести этот журнал и множество конкурсов с интересными призами ;)

safe_image (26)]]>
Wed, 28 Jan 2015 14:27:32 +0300https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000116Уже в продаже!!!

Новый СЕРГЕЙ МИНАЕВ (amigo095)!

"Духless 21 века. Селфи"

Приобрести в интернет-магазине АСТ



В жизни известного писателя и телеведущего Владимира Богданова есть все составляющие успеха: автограф-сессии, презентации, прямой эфир, ночные клубы, поклонницы — и все это его давно не воодушевляет.
Но внезапно ход событий становится подвластным чьей-то злой воле, и герой в одночасье теряет работу, славу, друзей, любимую женщину. Он остается один на один с самим собой — и со своим отражением в глазах других людей.
Чей же образ они запечатлели? Почему он не узнает себя на фото и видео? И как ему вернуть свою жизнь?]]>
Thu, 22 Jan 2015 18:38:21 +0300https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000115Нуждаетесь в стимуле? Эти невероятные библиотеки вдохновят вас на обучение. Не важно, будете ли вы в высокотехнологичных залах или в читальных комнатах кафедрального стиля, вам непременно захочется поучиться, глядя на список ниже.

1. Библиотека Джо и Рика Мансуэто, Университет Чикаго

Библиотека Мансуэто представляет собой помещение с естественным освещением на поверхности (так называемый “пузырь”) и пять ярусов книгохранилища под землей. Студенты ищут книги в компьютерной базе, используя терминал, а роботы ищут их на книжных полках. Библиотека Мансуэто была открыта в 2011





2. Библиотека Джеймса Ханта, Университет Северной Каролины.

Высокотехнологичная и просторная библиотека Джеймса Ханта была открыта в 2013 г. Библиотека состоит из обширной коллекции книг о машиностроении и науках, которые систематизируются и подаются системой роботов. Также здесь много места для обучения.





3. Бэпст, Бостонский колледж

Библиотека Бэпст открыла свои двери в 1924 г. ее с нежностью называют библиотекой Гарри Поттера, поскольку она похожа на места действия некоторых сцен фильмов о Поттере. Официально это библиотека искусств, и доступна она для всех студентов Бостонского колледжа, имеет около 400 индивидуальных мест для обучения.





4. Библиотека юридических исследований им. Кука, Университет Мичигана

Названая в честь знаменитого благодетеля Вилльяма Кука, библиотека обладает большим количеством читальных залов и хранит обширную коллекцию исторических юридических документов. Библиотека открылась в 1931 году и была обновлена в 1981 и 1996 годах





5. Библиотека Саззалло, Университет Вашингтона

Строительство библиотеки Саззалло заняло около 27 лет. Тщательно продуманные читальные залы в кафедральном стиле отданы под зоны обучения и считаются самыми красивыми в своем роде





6. Библиотека Линдерман, Университет Лихай

Линдерман знаменита благодаря своей центральной ротонде, освещаемой дневным светом через витраж, в форме мандалы. Библиотека открыла свои двери в 1878 году, была обновлена в 2005. Библиотеку поддерживает господин Пакер, и библиотека известна среди студентов как Люсю (по имени дочери мецената)





7. Библиотека Джорджа Пибоя, Университет Джона Хопкинса

Библиотека им. Пибоя была основана филантропом из Балтимора Джорджем Пибоем и получила его имя в 1890 г. Поскольку она является частью сети библиотек Хопкинса, библиотека публичная и открыта для всех жителей Балтимора.





8. Библиотека Файерстоун, Университет Принстона

Файерстоун была открыта в 1948 г. и дважды обновлялась, в последний раз в 1988 г. Эта библиотека одна из самых больших существующих библиотек с открытым книгохранилищем и имеет около 70 миль книжных полок.





9. Библиотека редких книг и рукописей Бейнек, Университет Йеля

Бейнек, открытая в 1963 г., хранит одну из самых больших коллекций редких документов в мире. Бибилотека будет обновлена в 2015 г.





10. Библиотека Пауэл, Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе

Пауэл - главная студенческая библиотека Калифорнийского университета. Она открылась в 1929 г. и с тех пор активно используется студентами и открыта 24 часа в сутки в течение академического года.





(с) отсюда]]>
Fri, 16 Jan 2015 13:13:55 +0300https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000114Screenshot_1



Михаил Веллер, Издательство АСТ и Российская государственная библиотека для молодежи предлагают всем, всем, всем – детям и родителям, бабушкам и дедушкам – принять участие в издании народного сборника самых интересных рассказов о любви. Мы принимаем на конкурс истории любви, которые перевернули судьбы. Вспоминайте и пишите о любимых и тех, кто так или иначе повлиял на развитие отношений между влюбленными. Вспоминайте о том, как знакомились, ссорились и мирились. Пишите о любви своих родителей, друзей и рассказывайте о жизненных обстоятельствах, которые сближали людей или заставили их расстаться. Рассказывайте об обмане и самообмане любви, ссорах, признаниях, открытиях.... Напишите о проявлениях любви в жизни ваших детей – к маме или папе, бабушке или дедушке, игрушкам, «девочке из детского сада, на которой он намерен жениться». Мало того, Вы можете рассказать о своей любви к своему делу жизни, родине. Быть может, общими усилиями, ярко и доказательно, на примерах нам удастся ответить на вечный вопрос: что такое любовь? И какая она бывает в России? Какая она счастливая и несчастная? Что она делает с людьми? Как знать, вдруг мы с Вами создадим книгу, которая спасет кого-то от ошибок, поможет читателям разобраться в своих отношениях с близкими им людьми, по крови и по духу.

По итогам конкурса будет издана народная книга. Автором-составителем сборника будет писатель и философ Михаил Веллер. Пишите ему письма и делитесь своими воспоминаниями!

Конкурс продлится до 1 марта 2015 года.

Все подробности участия: http://wb.rgub.ru/condition/]]>
Fri, 3 Oct 2014 13:31:11 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000113
волк с уолл-стрит


Глава 1
ЧТО БЫЛО ПОТОМ


4 сентября 1998 года
Джоэл Коэн, взъерошенный помощник прокурора по Восточному округу Нью-Йорка, был тем еще ублюдком и к тому же еще сутулился, как дегенерат. Когда на следующий день меня привезли в суд, то он попытался убедить судью не выпускать меня под залог, обосновывая это тем, что я — прирожденный мошенник, патологический обманщик, закоренелый любитель шлюх, неизлечимый наркоман, человек, постоянно оказывающий давление на свидетелей, и стоит мне выйти из тюрьмы, я улечу, что твоя Амелия Эрхарт.
Он чертовски много всего сказал, но меня обидели только «наркоман» и «любитель шлюх». Вообще-то я был чист уже почти восемнадцать месяцев и к тому же поклялся не прикасаться к шлюхам. Но как бы то ни было, судья назначила мне залог в 10 миллионов долларов, и за двадцать четыре часа моя жена и мой адвокат сделали все необходимое для того, чтобы меня выпустили.
И вот наступило то мгновенье, когда я спустился по ступенькам здания суда и оказался в объятиях моей любящей жены. Была пятница, солнечный день, она стояла на тротуаре в коротеньком желтом платье без рукавов и босоножках под цвет платья на высоких каблуках и выглядела так, что пальчики оближешь. В это время лета, в этой части Бруклина, в четыре часа дня солнца светило как раз под таким углом, чтобы был виден каждый кусочек ее тела: сиявшие на солнце волосы, блиставшие голубые глаза, безупречные черты фотомодели, грудь — шедевр пластического хирурга, восхитительные маленькие ступни и ножки — такие аппетитные от колена и выше и такие стройные ближе к щиколоткам. Ей тогда было тридцать лет, и она была совершенно восхитительна. Когда я подошел к ней, то в самом буквальном смысле упал в ее объятия.
— Какое утешение для взора, — сказал я, обнимая ее прямо на тротуаре, — как я тосковал по тебе, милая.
— Отвали от меня! — прошипела она. — Я требую развода!
Я почувствовал, как эта угроза проникла прямо в мою центральную нервную систему.
— О чем ты, милая? Это смешно!
— Ты прекрасно знаешь, о чем я!
Она вырвалась из моих объятий и зашагала по направлению к синему «линкольну», припаркованному у дома номер 225 на Кэдман-плаза, рядом со зданием суда в Бруклин-Хейтс. У задней двери лимузина стоял Мансур, наш болтливый водитель-пакистанец. По знаку Надин он распахнул дверь, и я увидел, как она исчезает в море роскошной черной кожи и древесины ореха с наплывами, и вместе с ней исчезают коротенькое желтое платье без рукавов и сияющие светлые волосы.
Я был так потрясен, что даже не смог последовать за ней.
У меня, казалось, ноги приросли к земле, как будто я стал деревом. За лимузином, на другой стороне улицы, был виден унылый скверик со скамейками, сделанными из зеленых досок, хилыми деревьями и маленьким заросшим сорняками газоном, покрытым слоем мусора. Это сквер был роскошен, словно кладбище. Я в отчаянии уставился на него.
Потом я глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Господи, мне надо взять себя в руки! Я посмотрел на часы… У меня нет часов! Я же снял их перед тем, как на меня надели наручники. Я неожиданно остро осознал, как я выгляжу. Я посмотрел на свой живот. Не одежда, а какая-то одна огромная мятая тряпка — от кожаных мокасин и бежевых брюк для гольфа до белой шелковой рубашки поло. Сколько я уже не раздевался? А сколько не спал? Три дня? Четыре? Трудно сказать, я вообще всегда мало сплю.
Мои глаза жгло, как будто в них вставили раскаленные угли. Во рту у меня пересохло. Мое дыхание — минуточку! — может быть, дело в запахе изо рта? Может быть, я этим ее отпугнул? Я три последних дня питался какими-то отвратительными сардельками, и изо рта у меня воняло, как… я даже не знаю, как. Но все равно, как она могла бросить меня сейчас? Что это за женщина? Сука! Погналась за моими деньгами…
Вот такие безумные мысли крутились у меня в голове.
Никуда моя жена не денется. Она просто растеряна и взволнована. Кроме того, всем известно, что вторые жены не бросают своих мужей, как только тем предъявляют обвинение, они всегда немножко выжидают, чтобы это не было уж так очевидно! Так что просто невозможно, чтобы...
...И в этот момент я как раз увидел улыбавшегося и кивавшего мне Мансура.
«Чертов террорист!» — подумал я.
Мансур работал у нас уже почти шесть месяцев, но с ним по-прежнему ничего не было понятно. Это был типичный раздражающий иностранец с постоянной ухмылкой на лице.
Я фантазировал, что Мансур улыбается так потому, что спешит на подпольную фабрику по производству бомб, смешивает там компоненты взрывчатки. А вообще он был тощий, лысеющий, с кожей карамельного цвета, среднего роста, а его узкий череп был похож на коробку для ботинок. Когда он говорил, то казалось, что это разговаривает Скороход из мультика: все слова у него получались как маленькие «бипы» и «бопы». И, в отличие от моего старого водителя Джорджа, Мансур ни на секунду не мог заткнуться.
Я, как зомби, побрел к лимузину, решив про себя, что если Мансур скажет хоть слово, то я ему врежу. Что же касается моей жены, то надо будет просто ублажить ее. А если не получится, то придется начать борьбу. У нас были невероятно бурные, неустойчивые отношения, но все удары и склоки только делали нас ближе.
— Как дела, босс? — спросил Мансур. — Оджень, оджень хорошо, что вы вернулись. Ну как там было в…
Я поднял руку:
— Мансур, заткнись, блин. Не только сейчас. Навсегда! — и плюхнулся на заднее сиденье лимузина напротив Надин. Она сидела, скрестив свои длинные голые ноги, и смотрела в окно на мерзкую бруклинскую помойку.
Я улыбнулся и сказал:
— Наслаждаешься воспоминаниями об этом местечке, Герцогиня?
Никакого ответа. Она просто смотрела в окно, как восхитительная ледяная статуя.
Господи, абсурд какой-то! Неужели Герцогиня Бэй-Риджская отвернется от меня в тяжелый час? Герцогиня Бэй-Риджская — это было прозвище моей жены, и она, в зависимости от ее настроения, то улыбалась, когда я ее так называл, то посылала меня ко всем чертям. Это прозвище появилось из-за ее светлых волос, британского гражданства, невероятной красоты и бруклинского детства. Ее британское гражданство, о котором она очень любила всем напоминать, создавало вокруг нее некий королевский и утонченно-мистический ореол, а детство, проведенное в Бруклине, в сумрачной глубине Бэй-Риджа, привело к тому, что такие слова, как дерьмо, задница, козел или пошел ты на…, срываясь с ее языка, звучали как утонченная поэзия. Что же до ее невероятной красоты, то из-за нее Герцогине прощались все эти слова. Мы с Герцогиней были примерно одного роста, но у нее был темперамент, как у Везувия, а сила — как у медведя гризли. Когда я был моложе и вел себя хуже, то она по любому поводу затевала со мной драки, а при необходимости могла и плеснуть в меня кипятком. И, как ни странно, мне это даже очень нравилось.
Я набрал полную грудь воздуха и сказал как можно жалобнее:
— Ну ладно тебе, Герцогиня. Я сейчас очень взволнован, мне нужно немного сочувствия. Ну пожалуйста.
И тут она посмотрела на меня. Ее голубые глаза сверкали над выступающими скулами.
— Не смей, блин, меня так называть, — рявкнула она, а затем снова отвернулась к окну, приняв позу ледяной статуи.
— Господи, — пробормотал я, — что с тобой стряслось?
Она ответила, не отводя взгляда от окна:
— Я не могу больше оставаться с тобой. Я тебя больше не люблю!
Потом она решила вонзить нож еще глубже и добавила:
— Я уже давно тебя не люблю!
Что за омерзительные слова! Ну и наглость! Однако почему-то из-за этих слов я еще больше захотел ее.
— Это же смешно, Надин. Все будет хорошо.
У меня так пересохло в горле, что я с трудом произносил слова.
— У нас денег более чем достаточно, так что можешь расслабиться. Пожалуйста, не начинай сейчас.
Она продолжала смотреть в окно:
— Слишком поздно.
Наш лимузин двигался к автостраде Бруклин — Квинс, и меня охватила смесь страха, любви, отчаяния и ощущения того, что меня предали. Такого сильного чувства потери я еще никогда не испытывал. Я ощущал полное опустошение,
невероятную пустоту внутри. Я не мог просто так сидеть напротив нее — это была настоящая пытка! Я хотел поцело-
вать ее, или обнять, или заняться с ней любовью, или задушить ее. Наступило время стратегии номер два: нокдаун,
затяжной скандал.
Я спросил с изрядной дозой яда в голосе:
— Ну что же, Надин, давай, блин, все уточним: ты хочешь развода именно сейчас? Сейчас, когда я под этим, блин, следствием? Сейчас, когда я под домашним арестом?
Я закатал левую штанину, обнажив электронный браслет на щиколотке. Он был похож на пейджер.
— Что ты, блин, за человек! Скажи мне! Ты что, хочешь поставить мировой рекорд по безразличию?
Она посмотрела на меня пустыми глазами.
— Я хорошая женщина, Джордан, все это знают. Но ты ужасно обращался со мной все эти годы. Для меня наш брак закончился давно — в тот момент, когда ты столкнул меня с лестницы. Это не имеет никакого отношения к тому, что ты сядешь в тюрьму.
Что за фигня? Да, я однажды поднял на нее руку — это была ужасная сцена на лестнице восемнадцать месяцев назад, жуткий момент буквально за день до того, как я завязал, — и если бы она ушла тогда, все было бы понятно. Но она не ушла, она тогда осталась, а я ведь завязал! И только теперь, когда в воздухе запахло разорением, она решила уйти. Невероятно!
Теперь мы были уже на автостраде Бруклин — Квинс и приближались к границе округов. Слева был виден сверкавший огнями Манхэттен, где семь миллионов человек танцевали и пели, наслаждаясь выходным и не имея понятия о моей беде. Одна эта мысль наводила на меня депрессию.
А прямо передо мной была видна подмышка Вильямсбурга, плоская полоска земли, утыканная обветшавшими складами и ветхими домами, битком набитыми людьми, говорившими по-польски. Я понятия не имею, почему там поселились все эти поляки.
Идея! Я должен заговорить о детях. Это, в конце концов, то, что нас связывает.
— С детьми все в порядке? — нежно спросил я.
— Все хорошо, — ответила она довольно оживленно. А потом мрачно добавила: — С ними все будет хорошо, несмотря ни на что.
И она снова уставилась в окно. Здесь подразумевалось вот что: «Даже если ты отправишься в тюрьму на сто лет, с Чэндлер и Картером все будет в порядке, потому что мамочка найдет себе нового мужа быстрее, чем ты успеешь сказать: „Дорогой папочка!“»
Я глубоко вдохнул воздух и решил больше ничего не говорить, сейчас совладать с ней было невозможно. Эх, если бы я остался с первой женой! Неужели Дениз в такой ситуации сказала бы, что больше меня не любит? Чертовы вторые жены, от них можно было ожидать чего угодно, особенно от жен суперкласса. «В радости и горе?» Ага, как же! Они произносили это только потому, что свадебную церемонию записывали на видео. На самом деле они оставались с тобой только в радости.
Вот расплата за то, что я ушел от своей доброй первой жены, от Дениз, бросил ее ради этой прохиндеистой блондинки, сидевшей сейчас напротив меня. Герцогиня была когда-то моей просто любовницей, это было очередное невинное увлечение, которое вдруг вышло из-под контроля.
Я и глазом не успел моргнуть, а мы уже оказались безумно влюблены друг в друга и жить не могли друг без друга, дышать не могли друг без друга. Конечно, я нашел себе оправдание: сказал себе, что Уолл-стрит — просто не место для первых жен, так что я на самом деле не виноват. В конце концов, когда человек становится по-настоящему крупным брокером, то всегда можно ожидать чего-то подобного.
Что-то подобное, однако, оказывалось палкой о двух концах, потому что, как только очередной Хозяин Вселенной входил в финансовое пике, его вторая жена быстренько перемещалась на более обильные пастбища. Вторые жены — это же ведь настоящие старатели, золотодобытчики, которые, поняв, что из этой золотой жилы нельзя больше выжать ни грамма драгоценного металла, перемещаются на более продуктивное месторождение, где можно будет и дальше
спокойно копать золото. Конечно, это одна из самых безжалостных жизненных истин, и сейчас я из-за нее находился в полной заднице.
С бьющимся сердцем я снова посмотрел на Герцогиню.
Она по-прежнему сидела, уставившись в окно, — самая прекрасная и самая злобная ледяная статуя на свете. В этот момент я испытывал много разных чувств сразу, но прежде всего мне было грустно — мне было жаль нас обоих, а еще больше наших детей. До сегодняшнего дня они жили волшебной жизнью в Олд-Бруквилле и были уверены, что в жизни все идет правильно и что так будет всегда. «Как же грустно, — подумал я, — как чертовски грустно!»
До конца поездки мы молчали.

Глава 2
НЕВИННЫЕ ЖЕРТВЫ


Городок Олд-Бруквилл расположен на сияющем Золотом берегу Лонг-Айленда, в таком роскошном районе, что до последнего времени евреям там жить не разрешалось. Конечно, не было никаких официальных запретов, но во всех жизненных ситуациях нас рассматривали как граждан второго сорта, шайку пронырливых торгашей, поднявшихся из низов, которых надо было все время держать под контролем и следить, чтобы они случайно не перебежали дорогу гражданам первого класса, то есть васпам.
Вообще-то здесь жили не настоящие старые васпы, а только их маленькая прослойка, известная под названием «голубая кровь». Представителей голубой крови осталось всего несколько тысяч, для них характерны высокие, стройные тела и причудливые одежды, а средой их естественного обитания являются поля для гольфа мирового класса, величественные особняки, дома для охоты и рыбалки, а также тайные общества. Большинство из них принадлежало к британской породе, и они очень гордились тем, что могут проследить свою генеалогию аж до времен «Мэйфлауэра».
Впрочем, с точки зрения эволюции они не слишком отличались от огромных динозавров, которые владели этими местами 65 миллионов лет назад: сегодняшние местные жители тоже находились на грани вымирания — как жертвы и повышения налога на наследство, и постепенного размывания интеллектуального генофонда: в результате многих поколений инбридинга они теперь приносили потомство исключительно в виде идиотов-сыночков и таких же дочек,
порождавших финансовый хаос и разрушавших те огромные состояния, которые их предки с голубой кровью в жилах создавали в течение многих поколений (со временем волшебство Чарльза Дарвина все-таки срабатывает).
Во всяком случае, теперь мы с Герцогиней жили на Золотом берегу, и я думал, что здесь мы и состаримся. Однако когда лимузин миновал известняковые колонны, стоявшие на границе нашего поместья площадью шесть акров, у меня появились некоторые сомнения.
К нашему каменному особняку площадью в десять тысяч квадратных футов, стилизованному под французский замок, с блестевшими медью шпилями и стрельчатыми окнами, вела длинная извилистая дорога, по сторонам которой тянулась живая изгородь из безупречно подстриженных кустов. Дорога приводила к длинной, выложенной брусчаткой дорожке, доходившей прямо до входной двери красного дерева высотой в двенадцать футов. Когда лимузин остановился, я решил сделать последнюю попытку и положил руку на бедро Герцогини. Ее кожа была такой же шелковистой, как всегда, и мне пришлось сдержать себя, чтобы не провести рукой по ее обнаженной ноге — снизу доверху. Вместо этого я посмотрел на жену щенячьими глазами и сказал:
— Послушай, На, я знаю, что тебе было тяжело со мной…
— Тяжело с тобой?
— И мне, правда, очень жаль, но, моя сладкая, мы же вместе уже восемь лет. У нас с тобой двое потрясающих детей! Мы со всем справимся!
Я на минутку сделал паузу и для большего эффекта как можно более убедительно помотал головой.
— И даже если я действительно попаду в тюрьму, то о тебе и о детях обязательно позаботятся. Я тебе обещаю.
— Не беспокойся насчет нас, — холодно возразила она, — о себе подумай.
Я прищурился и сказал:
— Я что-то не пойму, Надин. Ты делаешь вид, как будто тебя вся эта история как-то невероятно шокировала. Между прочим, когда мы с тобой познакомились, я тоже ведь не был номинантом на Нобелевскую премию мира. Не было в то время ни одной газеты во всем свободном мире, которая бы не ругала меня и не обливала грязью.
Я наклонил голову пониже (мне кажется, такая поза подразумевает напряженные размышления) и продолжил:
— Знаешь, одно дело, если бы ты вышла замуж за доктора, а потом обнаружила, что он последние двадцать лет мухлюет в системе бесплатного медицинского страхования.
Ну в таком случае, наверное, тебя можно было бы понять!
Но теперь, с учетом всех обстоятельств...
Она тут же перебила меня.
— Я не имела ни малейшего представления о том, чем ты занимаешься! — Ага, конечно, когда ты нашла два миллиона наличными в ящике с моими носками, у тебя это не вызвало никаких подозрений! — А после того, как они тебя увели, меня пять часов допрашивал агент Коулмэн, пять, блин, часов!
Последние три слова она уже провизжала, а потом сбросила мою руку со своего бедра.
— Он сказал мне, что я тоже могу попасть в тюрьму, если не расскажу ему все! Ты подверг меня риску, ты подверг меня опасности! Никогда тебе этого не прощу!
И она отвернулась, с деланным отвращением покачав головой.
Вот черт! Так это агент Коулмэн ее довел. Ну конечно, виноват этот мешок с дерьмом, но она-то винит во всем меня. Кстати, это не так уж плохо с точки зрения нашей будущей жизни. Как только Герцогиня поймет, что ей ничто не грозит, она может и сменить гнев на милость. Только я хотел сказать ей это, как Надин отвернулась от меня и процедила:
— Мне надо на какое-то время уехать. Последние несколько дней мне было очень тяжело, и теперь я хочу побыть одна. Я уезжаю на выходные в наш пляжный домик. Вернусь в понедельник.
Я открыл рот, но ничего не смог сказать, только выдохнул струйку воздуха. Наконец я выдавил из себя:
— Ты оставляешь меня одного с детьми, когда меня посадили под домашний арест?
— Да, — надменно ответила она, открыла дверцу и с весьма разгневанным видом выпрыгнула из машины. Затем она с таким же видом прошествовала к массивной входной двери особняка, и при каждом решительном шаге подол ее коротенького летнего сарафанчика поднимался и опускался.
С минуту я просто смотрел на ее потрясающую попку, а потом выбрался из лимузина и поплелся за ней в дом.
В восточной части особняка на втором этаже, в конце очень длинного коридора, находились три большие спальни, а четвертая, хозяйская, была в западной части. Дети занимали две из трех восточных спален, а третья была оставлена для гостей. От величественного мраморного вестибюля туда вела роскошно круглившаяся лестница красного дерева шириной в четыре фута.
Когда я поднялся по ней, то не пошел за Герцогиней в хозяйскую спальню, а повернул в другую и направился к детским комнатам. Ребята были в комнате Чэндлер и сидели на великолепном розовом ковре. Эта комната была маленькой чудесной розовой страной, где вдоль стен расселись десятки мягких игрушек. Вся драпировка, занавески и стеганое пуховое одеяло, покрывавшее широченную кровать Чэндлер, были оформлены в мягких пастельных тонах и с набивными цветочными рисунками. Это была идеальная комната для маленькой девочки — для моей идеальной маленькой девочки.
Чэндлер только недавно исполнилось пять, и она была абсолютной копией своей матери, такой же моделью-блондинкой, только крошечной. В тот момент, когда я зашел, она занималась своим любимым делом — аккуратно рассаживала сто пятьдесят кукол Барби вокруг себя, чтобы она сама могла сидеть в центре и приветствовать их. Картер, которому недавно исполнилось три, лежал на животе за пределами этого круга. Правой рукой он листал книжку с картинками, левым локтем опирался на ковер, а своим маленьким подбородочком — на свою ладошку. Его огромные голубые глаза сияли, чуть прикрытые ресницами, похожими на крылья бабочки. Его платиново-светлые волосы были нежными, как пушок на кукурузном початке, а на затылке они завивались в маленькие колечки, сверкавшие, словно натертое стекло.
Как только они меня увидели, то сразу кинулись ко мне.
— Папа дома! — завопила Чэндлер.
— Папа! Папа! — подхватил Картер.
Я наклонился к ним, и дети бросились в мои объятия.
— Как же я скучал по вам, ребятки, — сказал я, осыпая их поцелуями, — кажется, за последние три дня вы еще больше выросли! Дайте-ка мне на вас посмотреть.
Я поставил детей перед собой, склонил голову и подозрительно прищурился, как будто хотел их проверить.
Они оба стояли, гордо выпрямившись, плечом к плечу, слегка задрав подбородки. Чэндлер была высокой для своего возраста, а Картер, наоборот, маленьким, так что она была выше его на добрых полторы головы. Я сжал губы и с суровым видом покивал головой, как будто говоря: «Да, мои подозрения подтверждаются!» Потом я возмущенно сказал:
— Да, так и есть. Вы действительно подросли! Как это вам удалось, хитрюги?
Они оба захихикали, и это было чудесно. А потом Чэндлер спросила:
— Папа, почему ты плачешь? У тебя что-то бо-бо?
Я даже не заметил, как у меня по щекам поползли слезы.
Я вытер их тыльной стороной ладони и солгал своей дочери:
— Нет, глупышка, у меня ничего не бо-бо. Я просто так счастлив вас видеть, ребята, что плачу от радости.
Картер согласно кивнул, хотя ему уже стало скучно.
В конце концов, он был мальчиком, и устойчивость его внимания была ограниченна. По сути дела, Картер жил ради пяти вещей: сна, еды, бесконечных просмотров «Короля Льва», залезания на мебель и рассматривания длинных светлых волос Герцогини (от этого зрелища он тут же успокаивался, как будто принял десять миллиграммов валиума).
Картер был молчаливым, но удивительно умным мальчиком. К тому моменту, когда ему исполнился год, он уже умел включать телевизор, видеомагнитофон и пользоваться пультом. В восемнадцать месяцев он был специалистом по замкам и справлялся с любыми предохранительными устройствами, защищающими ящики комодов и столов от маленьких детей, как опытный взломщик. К двум годам он уже помнил наизусть пару десятков книжек с картинками. Он был спокойным, выдержанным, собранным и всегда прекрасно себя чувствовал.
А Чэндлер — его полная противоположность: у нее очень тонкая душевная организация, она очень любопытна, интуитивна, всегда погружена в себя и всегда умеет найти нужные слова. У нее даже было прозвище «ЦРУ» — потому что она постоянно подслушивала разговоры старших, жадно впитывая любую информацию. Свое первое слово она произнесла в семь месяцев, в год уже говорила длинными предложениями, а в два года у нее начались — и больше не прекращались — длительные споры с Герцогиней. Чэндлер было трудно умаслить, ею было невозможно манипулировать, и она обладала невероятным умением сразу же распознавать, когда ей вешают лапшу на уши.
И это создавало для меня проблемы. Допустим, появление браслета у меня на лодыжке еще можно было объяснить: мол, это такое медицинское приспособление, мне его дал доктор, чтобы у меня не начала снова болеть спина. Я мог бы сказать Чэндлер, что мне прописали его на шесть месяцев и я должен все время его носить. Она бы, наверное, на какое-то время этому поверила. Но намного сложнее будет скрыть от нее тот факт, что я под домашним арестом.
Наша семья постоянно перемещалась — мы все время куда-то бежали, что-то делали, куда-то шли и что-то осматривали, — что же скажет Чэндлер, когда я вдруг перестану выходить из дома? Я подумал об этом, но тут же решил, что в любом случае Герцогиня меня прикроет.
И тут Чэндлер спросила:
— Ты плачешь, потому что тебе придется вернуть людям их деньги?
— Ч-что? — только и смог проскрипеть я.
Чертова Герцогиня! Как она могла? Зачем она это сделала? Чтобы попытаться настроить Чэндлер против меня! Она развязала психологическую войну, и это был ее первый удар. Шаг номер один: пусть дети узнают, что их папочка — ужасный жулик. Шаг номер два: пусть дети поймут, что есть другие мужчины, получше, которые не являются ужасными жуликами и которые позаботятся о мамочке. Шаг номер три: как только папочка отправится в тюрьму, сказать детям, что он их бросил, потому что не любит их, и, наконец, шаг номер четыре: сказать детям, что им следовало бы называть папой нового мамочкиного мужа — во всяком случае, до тех пор, пока и его золотые рудники не опустеют, после чего мамочка найдет им еще одного нового папу.
Я глубоко вздохнул и сотворил еще одну ложь во спасение. Я сказал Чэндлер:
— Мне кажется, моя сладкая, ты не поняла. Я был занят на работе.
— Нет, — возразила Чэндлер, несколько рассерженная моими попытками отпереться, — мамочка сказала, что ты взял деньги чужих людей, и теперь тебе придется вернуть их.
Я с изумлением покачал головой, а потом взглянул на Картера. Казалось, он тоже смотрит на меня с подозрением. Господи, неужели он тоже знал? Ему было всего три года, и его волновал только этот несчастный Король Лев!
Мне придется многое им объяснять, и не только сегодня, но и в последующие дни и годы. Чэндлер скоро начнет читать, а значит, откроется новый ящик Пандоры. Что я ей скажу? Что ей скажут ее друзья? Я почувствовал, как меня захлестнула новая волна отчаяния. В каком-то смысле Герцогиня была права. Я должен заплатить за мои преступления, но ведь на Уолл-стрит все преступники, разве не так?
Вопрос только в размере преступления, правда? Так чем же я хуже всех остальных — просто тем, что попался?
Я решил не развивать эту мысль и сменил тему:
— Знаешь, Чэнни, это не так уж важно. Давай поиграем с твоими Барби.
«А потом, — закончил я мысленно, — когда ты отправишься спать, папочка спустится вниз, в свой кабинет, и посвятит несколько часов размышлениям о том, как бы ему убить мамочку и не попасться».]]>
Thu, 2 Oct 2014 14:18:32 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000112
выбор редакции клиф


КОНЕЦ СВЕТА
22 мая 1453 года солнце село над осажденным Константинополем. Час спустя в прозрачном небе поднялась полная луна, но внезапно ее затянула чернота затмения, оставив лишь узкий нездоровый серп. Всю ночь напролет паникующие толпы метались по древним улицам, освещенным лишь мигающими красноватыми отсветами вражеских костров за стенами.
Воздевая к небу драгоценные иконы и распевая молитвы Богу, Пресвятой Деве и всем святым, последние римляне знали, что древнее пророчество наконец свершилось. Небеса застились, конец подступал.
Более тысячи лет о твердыню стен Константинополя разбивались волны варваров и персов, арабов и турок. Он пережил опустошительные поветрия болезней, кровопролитные династические неурядицы и мародеров крестоносцев. Золотой город кесарей постепенно превратился в выхолощенный остов, его население, составлявшее теперь десятую часть того, что жило тут в пору расцвета Византийской империи, было разбросано по полям, усеянным обломками былого величия. Но он все же держался. Давным-давно он утратил свой латинский язык и перенял греческий, на котором говорила большая часть его населения. Европейцы Запада давно уже называли эту империю греческой. Позднее историки окрестят ее Византией, по имени города, на месте которого вырос Константинополь. Но для своих гордых граждан он всегда был римским, последним живым и дышащим осколком античного мира.
Османскому султану двадцати одного года от роду, который раскинул свой шатер в четверти мили к западу от города, рисовались блестящие перспективы: не столько окончательное падение Римской империи, сколько ее возрождение под его собственной эгидой. Мехмед II, крепыш среднего роста с пронзительным взглядом, орлиным носом, маленьким ртом и громким голосом, бегло говорил на шести языках и усердно изучал историю. Он уже овладел почти всеми старыми римскими землями на Востоке, и история подсказывала ему, что завоеватель восточной столицы римлян унаследует мантию великих императоров былых времен. Он станет полноправным цезарем, а его ретивое честолюбие вернет громовую властность священному, но выхолощенному имени.
Пока турки смыкали кольцо, византийский император в последний раз воззвал к Западу. От отчаяния он лично посетил папу римского и согласился воссоединить ортодоксально православную и римско-католическую церкви. Его мольбы разбились о столетия давнишней вражды между греками и итальянцами, и даже в свой последний час жители Константинополя
развязали бурную общественную кампанию против примирения.
Кроме того, если папство, как всегда, было не прочь использовать ситуацию с возможно большей для себя выгодой, Европа пресытилась поражениями от рук турок. На сей раз не будет ни папской коалиции, ни крестоносной армии, которые защитили бы восточный оплот христианства.
На подступах к городу с суши турки установили чудовищных размеров пушку со стволом в двадцать шесть футов длиной и дулом таким широким, что туда мог заползти взрослый мужчина, а весом таким, что потребовалось тридцать тягловых быков и четыреста человек, чтобы водрузить ее на отведенное место. На протяжении семи недель ее ядра весом в тысячу двести фунтов ударяли в древние стены и сотрясали землю с силой удара метеорита. Бесчисленные пушки поменьше обращали в пыль внешние укрепления, заставляя солдат, монахов и матерей семейств бросаться залатывать бреши. Монументальные стены были серьезно повреждены, но еще стояли, и в последний раз несколько тысяч уцелевших защитников собрались с духом.
Для православных столица восточного христианства была не только новым Римом, она была Новым Иерусалимом, колыбелью христианства как такового. Сам город представлялся сокровищницей священных реликвий, которым приписывали чудесную силу: предположительно среди них находились большие куски Честного и Животворящего Креста Господня и святые гвозди, сандалии Христа, алое одеяние, терновый венец и покров, а еще остатки рыб и хлеба, которыми были накормлены пять тысяч человек, а также голова Иоанна Крестителя целиком, с волосами и бородой, и сладко благоухающие одежды Девы Марии, которую часто видели ходящей по стенам и вдохновляющей защитников. В дни расцвета Константинополя Святой Андрей Юродивый, бывший раб, ставший аскетом, чье очевидное безумие воспринималось последователями как знак его крайней святости, пообещал, что до скончания времен великому городу нечего страшиться врагов. «Ни один народ не поработит и не захватит его, — возвестил он своему ученику Епифанию, — ибо он вручен Богородице, и никто не вырвет его из ее рук. Многие народы станут подступать к его стенам и ломать свои рога, и уходить со стыдом, хотя и возьмут от даров его и множество богатств». Лишь перед Страшным судом, добавлял он, Господь подсечет под ним землю могучим серпом; и тогда воды, столь долго носившие священное судно, обрушатся на него и закрутят как жернов на гребне волны, а после низвергнут в бездонную пропасть. Для истинно верующих падение Константинополя было равносильно концу света.
Через неделю после затмения, в котором многие увидели знак Божий, конец наступил.
Под покровом темноты, под рев рожков и дудок, под грохот пушек сто тысяч турецких солдат перешли во фронтальное наступление. Пока христиане и мусульмане сражались в рукопашной на горах щебня, бывших некогда самыми мощными стенами в мире, судьба сыграла с Константинополем последнюю, жестокую шутку. В общей суматохе защитники оставили открытыми одни из ворот, и через них хлынули турки. Когда в клубах пыли, дыма и серы наступил рассвет, последние римляне отхлынули в измученный город и пали на колени.

Турки волной неслись по Месе, центральной улице города, более тысячи лет назад проложенной Константином Великим.
Разбегаясь направо и налево, они врывались в дома, распоряжались в них по-хозяйски и пошатывались после под грузом награбленного. Они резали мужчин и насиловали женщин — среди последних оказалось немалое число монахинь. По обычаям войны город на три дня отдавался на разграбление победителей: Мехмед — с оглядкой на историю — прекратил грабеж в полдень и настоял, чтобы выживших обратили в рабов. Никто не протестовал: даже закаленные в битвах солдаты застывали полюбоваться в немом восхищении. Почти через восемь столетий после того, как исламская армия впервые осадила Константинополь, город наконец принадлежал им.
Под конец золотого майского дня Мехмед верхом проехал по Месе и спешился перед собором Святой Софии. Наклонившись подобрать горсть земли, он посыпал ею свой тюрбан и вошел в тяжелые бронзовые двери, которые висели на частично сорванных петлях. Когда его глаза свыклись с полумраком огромного пространства с его уносящимися ввысь стенами сверкающих, ветшающих мозаик, он собственным мечом заколол солдата, выковыривавшего из пола мраморную плиту. Отныне величайшая церковь христианского мира станет мечетью.
В Европе известие об окончательной гибели античности было воспринято как трагичное, но неизбежное. Ветхий город, казалось, давно уже принадлежал иному миру.
«Но что за ужасные известия сообщили недавно о Константинополе? — писал тогдашнему папе римскому ученый Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа Пий II — Кто усомнится, что турки изольют свой гнев на храмы Божьи? Горько, что самый знаменитый храм, Святая София, будет разрушен или осквернен. Горько, что бесчисленные базилики святых, чудеса архитектуры окажутся в развалинах или будут подвергнуты осквернению магометанства. Что мне сказать про книги без счета, еще неизвестные в Италии? Увы, сколько имен великих людей теперь будут утрачены безвозвратно? Это станет второй смертью Гомера и вторым уничтожением Платона».
Как оказалось, книгам — в отличие от большинства церквей — ничего не грозило. От турок бежало множество ученых — в основном в Италию, куда они привезли охапки томов, содержавших античные тексты и подстегнувших набирающий силу Ренессанс. Мехмед Завоеватель, как он был известен своему народу, стерег оставшееся в своей лелеемой библиотеке, и этот
образованный тиран вскоре вознамерился восстановить то, что разрушил. Как правитель единственной сверхдержавы Ренессанса, он мог привлечь любое число талантливых людей. Новый город, который будет назван Стамбулом, восстанет из пепла Константинополя, — прославленная столица под стать амбициям Завоевателя. Большой Базар (Капалы Чарши), мировой торговый центр XV века, накроет арочными сводами древние улицы, а в мастерских станут изготавливать товары с быстротой, какой тут не видели столетиями. Христиан и евреев пригласят назад как умелых ремесленников и администраторов, патриарх возобновит свои попечения о православной пастве, а главный раввин займет свое место в Диване, государственном совете, позади религиозных старшин мусульман.
Но у Мехмеда вся жизнь была впереди, и он не намеревался почивать на лаврах изукрашенного трона. Человек, сам себя произведший в цезари, не довольствовался Константинополем, вторым Римом античности. Чтобы подтвердить свои притязания, ему требовалось покорить и первый Рим тоже.
Некоторые европейцы разглядели в надвигающейся катастрофе выгодный шанс. Георгий Трапезундский, неуживчивый греческий эмигрант, превратившийся в прославленного итальянского гуманиста и секретаря папы римского, был убежден, что Мехмед исполнит старинное пророчество, став единовластным правителем мира. По общепринятому мнению, долгое царство террора установится перед появлением последнего христианского императора, который станет править в эпоху мира, предшествующую Концу Времен. Углядев шанс перескочить через два столетия ада на земле и перейти прямо в век блаженства, Георгий написал серию писем османскому султану. Обращаясь к нему как полноправному цезарю, он предлагал примирить ислам и христианство, с тем чтобы Мехмед мог креститься и сам стать «последним царем земли и небес». Хотя эсхатологическая затея Георгия была чересчур амбициозна, не он один пытался обратить в христианство Завоевателя: еще несколько греческих теологов и даже папа Пий II писали Мехмеду, предлагая то же самое.
Остальное западное христианство, не подозревая, что спасение подстерегает его в стремительном натиске турок, и раздираемое обычными своими внутренними войнами, могло лишь с ужасом смотреть, как армии Мехмеда вторглись глубоко в пре- делы Восточной Европы и приплыли к берегам самой Италии.
Султан-победитель был в одном шаге от воплощения мечты, которая семь столетий назад оборвалась на полях Франции.
Рим — неизбежно — призвал к новому крестовому походу.
На сей раз план папского геноцида заключался в том, чтобы не только вернуть Константинополь, но и вторгнуться глубоко в земли османов и раз и навсегда изничтожить турецкий народ.
В феврале 1454 года Филипп Добрый, могущественный герцог Бургундии — и муж Изабеллы, сестры Энрике Мореплавателя, — устроил самый впечатляющий за все XV столетие пир, чтобы разрекламировать обсуждаемую священную войну. Сотни знатных людей собрались в Лилле на «Праздник Фазана», где их угощали и развлекали с размахом, приставшим человеку, одержимому рыцарскими романами. В большом зале было накрыто три стола, и каждый был украшен миниатюрными диковинками, на какие только способна фантазия кукольных дел мастера. Один только верхний стол мог похвалиться замком, ров которого был заполнен апельсиновым пуншем, стекавшим с его башен, примостившейся на вращающемся крыле ветряной
мельницы сорокой (попасть в нее не удалось ни одному из многочисленных желающих поупражняться в стрельбе из лука), сражающимся со змеей тигром, оседлавшим медведя шутом, арабом верхом на верблюде, кораблем, который плавал взад-вперед между двумя городами, двумя влюбленными, лакомившимися птицами, которых вспугнул из куста человек с палкой,
хитроумной бочкой, из которой лилось то сладкое, то кислое вино: «Отведай, если посмеешь», — гласила на ней надпись. Для особо стойких в зал вкатили колоссальный пирог: когда с него сняли верхнюю крышку, внутри оказался оркестр из двадцати восьми музыкантов. Пока гости в масках пробовали сорок восемь перемен блюд, для их увеселения кувыркались акробаты, разыгрывали интермедии актеры, живой лев взрыкивал подле статуи женщины, из правой груди которой било приправленное пряностями вино, и были выпущены два сокола, которые убили цаплю, — последнюю поднесли герцогу. Когда подошло время кульминации пира, великан, одетый мусульманином, ввел на поводке слона. На его спине была закреплена модель замка, а в нем сидел актер, изображающий женщину, одетую монахиней.
Актер объявил себя Святой Церковью, а затем произнес «жалобу и сетование трогательным и женским голосом» на беззакония турок. В соответствии с давнишней рыцарской традицией придворный торжественно внес и поставил на верхний стол фазана в ошейнике из золота, жемчуга и драгоценных камней. Герцог принес обет Богу, Деве Марии, дамам и птице отправиться в
крестовый поход, и его примеру последовали собравшиеся рыцари и оруженосцы. После подобного спектакля трудно было бы вежливо отказаться.
При всех стараниях герцога Филиппа аристократы, как выяснилось, больше настроены были пировать, чем воевать с турками, и папский призыв к оружию был встречен коллективным пожатием плечами. Фактически единственной страной, которая серьезно отнеслась к предлагаемому крестовому походу, оказалась Португалия. Король Альфонсу V, сын короля Дуарте и племянник Энрике, уже возмужал и горел желанием затмить славу, которой покрыли себя как Христовы воины его предки.
Упрямый молодой король предложил свою кандидатуру на роль главы похода, в который собирался повести двенадцатитысячное португальское войско, впрочем, когда он отправил посла в Италию, чтобы продвинуть свой план, его ждало скорое крещение в мутных водах итальянской политики. Несколько итальянских государств пообещали присоединиться к крестовому походу, но посол докладывал, дескать, нет никакой вероятности, что они сдержат слово. Его скептицизму вторил герцог Миланский, который язвительно написал Альфонсу в сентябре 1456 года, восхищаясь «возвышенностью духа, заставляющей португальского короля, едва вышедшего из мальчишеских лет, желать напасть на неверных в областях, столь далеких от традиционных крестоносных устремлений Португалии в Северной Африке, и это невзирая на то обстоятельство, что его планы могут поставить под угрозу Сеуту». В приступе обиды Альфонсу объявил, что,
мол, схватится с турками единолично. Даже его дядя Энрике счел, что племянник лишился рассудка, и поскорее уговорил его перенести свой пыл на новый крестовый поход в Марокко.
Учитывая, что его притязания на верховную власть на земле выглядели как никогда шатко, Рим за подкреплением своих раздутых амбиций все чаще обращался к стойким крестоносцам Пиренейского полуострова. В 1455 году папа римский вознаградил пыл молодого Альфонсу, наделив его вымышленным титулом властелина Гвинеи: с точки зрения церкви португальцы стали теперь хозяевами огромных территорий в Африке и прилегающих морях, открытых или доселе неизвестных. Сколь бы заоблачными ни казались устремления маленькой Португалии, поддерживая их, Рим ничего не терял, зато в случае успеха потенциально получил бы полмира.
Альфонсу велел зачитать пространную папскую буллу в кафедральном соборе Лиссабона, похожем на крепость здании, построенном на месте старой мечети, перед аудиторией из иностранных сановников. В пылких выражениях папа восхвалял Энрике Мореплавателя как «нашего возлюбленного сына», а его открытия и завоевания — как подвиг «истинного воина Христа».
Еще он подтверждал право нового властелина Гвинеи «вторгаться, выискивать, брать в плен, побеждать и подчинять себе всех и любых сарацин и язычников и прочих врагов Христа, где бы они ни встретились, и королевства, герцогства, княжества, владения, все движимое и недвижимое имущество, находящееся в их держании или владении, а самих их обращать в вечное рабство». Это была наивозможно ясная санкция верховных властей на любую военную акцию, какую Португалия могла бы пожелать совершить за морями, — позднее она станет известна как хартия португальского империализма. Вместе с буллой, дарованной Энрике в 1452 году, ею станут размахивать всякий раз, когда понадобится оправдать столетия европейского колониализма и работорговли в Атлантике.
Пять лет спустя, в 1460 году умер Энрике. К тому времени его корабли заплыли на две тысячи миль от Лиссабона, а его одержимая жажда открытий поразительно расширила амбиции Португалии. Многие соотечественники почитали его как героического провидца, первым скоординировавшего исследование Моря-Океана, и как отца нарождающейся империи. Имелись и несогласные: для одних он был безрассудным приспособленцем, для других — реакционером, средневековым рыцарем, одержимым крестовыми походами и рыцарскими романами. Все это в нем было, но его неуемное стремление к целям, недоступным здравому смыслу людей более трезвых, изменят ход истории.
Это была неоднозначная, не лишенная изъянов фигура, но без которой познания Европы о том, что лежит за пределами ее берегов, возможно, умножались бы черепашьим шагом, фигура, без которой Васко да Гама, возможно, никогда не отплыл бы в Индию, а Колумб — в Америку.
Король Альфонсу не обладал тягой Энрике к новым открытиям. Экспедиции прервались на девять лет, пока молодой король пытался повторить крестовый поход своего дяди против Танжера, который то завоевывался, то утрачивался, пока не пал окончательно в 1471 году. Со временем король поддался на уговоры передать монополию на африканские вояжи и торговлю
богатому лиссабонскому купцу по имени Фернан Гомиш. Купца королевские крестовые походы не отвлекали, и экспедиции следовали одна за другой. Корабли Гомиша обогнули массивный континентальный выступ Западной Африки и поплыли вдоль побережья на восток. В Гане — которую португальцы окрестили Эльмина, а англичане позднее Золотым берегом — корабли Гомиша наконец нашли постоянный источник золота, который
ускользал от Энрике, и в 1473 году, теперь снова продвигаясь на юг, пересекли экватор. В общем и целом они продвинулись еще на две тысячи миль.
Себе на беду Гомиш был чересчур уж успешен: в следующем году его контракт был разорван, и корона отняла у него бразды правления. Манил не только драгоценный металл. Когда португальцы очутились внезапно в Южном полушарии, национальное сознание начала наконец захватывать электризующая идея.
Столетиями европейцы мечтали найти надежный путь в дальние области Азии. Столетиями стена веры, воздвигнутая исламом, делала саму мысль о нем, этом пути, практически невозможной. Однако если существует конец Африки, то, возможно, есть и способ проплыть напрямую из Европы на Восток.
Страна, совершившая этот подвиг, преобразится сама и преобразит мир.
В античной мифологии Европа родилась в результате похищения с Востока. Согласно древнегреческому мифу, финикийская царевна по имени Европа гуляла со своими служанками, когда царь богов Зевс, обратившись в белого быка, заманил предмет своего вожделения сесть на него и уплыл с ней на Крит. Отец истории Геродот позднее объяснял, что Европу на самом деле
захватил Минотавр Критский из мести за прошлое похищение финикийскими купцами, что породило вражду между Европой и Азией, кульминацией которой стали греко-персидские войны.
Так или иначе, мать Европы, по всей очевидности, не намеревалась отказываться от красот Азии ради чужих берегов. Для средневековых европейцев Восток был землей чудес, не сравнимых ни с чем, что могло бы найтись дома. Большинство их выводили из Библии — как ее толковало средневековое, склонное к мистике мышление.
Отрезанная от сведений из первых рук о том, что лежит за ее пределами, Европа давным-давно ударилась в библейский буквализм, переосмыслявший мир по своему подобию.

[...]
Помимо такого авторитетного источника, как Библия, Европа столетиями могла опираться лишь на фрагменты античных текстов, уцелевших в хаосе нашествий варваров. В типично средневековом духе она безудержно приукрашивала содержавшиеся в них сведения. В «Романе об Александре», средневековом бестселлере, излагающем приключения Александра Великого (сами эти приключения пережили бесчисленные переиздания и с каждым следующим становились все невероятнее), рассказывалось о том, как воочию был увиден Рай. В одной из версий Александр и его спутники плыли под парусами по реке Ганг, когда вдоль берега вдруг возникла высоченная городская стена. Три дня они плыли вдоль нее, пока вдруг не увидели маленькое окошко и не окликнули. Ответивший им престарелый привратник объяснил, что они нашли город благословенных и что им грозит смертельная
опасность. От стены Александр увез с собой сувенир, камень тяжелее золота, который, едва коснется земли, становился легче пера — символ конца, ожидающего самых могущественных людей.
Учение античности, подкрепленное фантазией Средневековья, в ответе и за уверенность в том, что Александр повстречал в своих странствиях многочисленные «чудовищные народы», включая пигмеев, каннибалов, псеглавцев, людей с лицом на груди и еще некими, вообще не имевшими рта и питавшимися ароматом яблок.
У каждой расы имелось общепринятое название: последние в списке уместно именовались «нюхающими яблоки».
Изображая на картах наряду с Адамом и Евой, покидающими Райский сад, Христом, восстающим из мертвых, еще и души, отправляющиеся к блаженству или на муки ада в час Страшного суда, картографы исхитрились найти место для пустующей Вавилонской башни, праздных Блаженных островов, страны Сухого Дерева, о которой писал Марко Поло, золотых
копей Офира, Десяти потерянных колен Израилевых, царства волхвов и царства варварских народов Гога и Магога, чье освобождение от уз развяжет битву за Конец Времен на земле.
Последние два царства помещались на самом дальнем севере Азии, где их удерживали железные врата, построенные Александром Великим, который заградил путь им и еще — ни много ни мало! — двадцати двум злобным народам. Карты изображали пугающие племена, пьющие человеческую кровь и поедающие человеческое мясо, в том числе нежную плоть детей и недоношенных младенцев. Подобные мрачные фантазии не были уделом лишь разжигающих страхи популистов: они воспринимались как святое писание виднейшими умами эпохи.
Спекуляции и домыслы множились, и Европа начинала верить, что эти фантастические места реальны, а тем временем о реальных местах было известно так мало, что они, в свою очередь, подпитывали диковинные фантазии. И что крайне важно — отдаленные области Востока представляли собой такую загадку, что позволяли вообразить — по меньшей мере на каком-то глубинном уровне, — будто там живут христиане.
Изо всех загадок наибольшую путаницу вносило местонахождение Индии, которое обернулось причиной несказанного разочарования, поскольку Индия считалась источником самого ценимого товара на свете: пряностей.

Ничто не радовало так средневековое нёбо как огненный взрыв пряностей. На кухнях по всей Европе пряностями обильно приправляли соусы, пряности замачивали в вине и засахаривали как конфеты, причем сам сахар расценивался как пряность.
Корица, имбирь и шафран были главными ингредиентами в рецептах любого уважающего себя повара, а драгоценные гвоздику, мускатный орех и мейс из шелухи мускатного ореха клали едва ли не во все блюда. Даже деревенские жители жаждали черного перца, тогда как состоятельные гурманы в поразительных количествах жадно поглощали весь спектр от аниса до белой кукурмы, которую за редкостью заменил имбирь. Дом и двор первого герцога Бэкингемского в XV веке потреблял два фунта пряностей в день, включая почти фунт перца и полфунта имбиря, но даже такие исключительные объемы бледнели в сравнении с мешками пряностей, опорожняемых в горшки и кастрюли на пирах королей и епископов. Когда герцог Георг Богатый Баварский сочетался браком в 1476 году, повара затребовали огромное количество восточных даров природы:
Перца — 386 фунтов.
Имбиря — 286 фунтов.
Шафрана — 207 фунтов.
Корицы — 205 фунтов.
Гвоздики — 15 фунтов.
Мускатного ореха — 85 фунтов23.
Пряности не только щекотали нёбо: по счастливому совпадению они были полезны для здоровья. Студентов-медиков Средневековья учили, что человеческое тело есть микрокосм, то есть вселенная в миниатюре, — эта концепция была выведена из античной медицины и передана Европе мусульманскими врачами. Четыре гумора, или телесных сока, являлись эквивалентами огня, земли, воздуха и воды, и каждый отвечал за собственную, присущую ему черту характера. Например, кровь могла настроить вас сангвинически или неотразимо оптимистически, а черная желчь подпитывала меланхолию; и хотя никто не наделен благословением совершенного равновесия гуморов, чрезмерный дисбаланс приводит к болезни. В поддержании равновесия телесных соков особую роль играла пища. Подобно гуморам она классифицировалась в соответствии со степенями ее жара и влажности. Холодная, влажная пища, как, например, рыба и многие виды мяса, тем самым становилась менее опасной, будучи сдобрена щедрой дозой сухих, жарких пряностей.
Более того, пряности считались действенным слабительным — ценимое свойство в эпоху, любившую, чтобы лекарственные средства оказывали действие столь же бурное, что и проявления болезней.
Принимаемая отдельно, каждая пряность имела особое фармацевтическое назначение. Под вывеской со ступкой и пестиком аптекари растирали свои засушенные сокровища, готовя микстуры, таблетки или пастилки, и рекламировали результат как чудодейственные снадобья и добавки для укрепления здоровья.
Черный перец, самая доступная из пряностей, использовался как отхаркивающее, как средство против астмы, а еще для прижигания язв, для противодействия ядам и (если живительно втирать в глаза) улучшения зрения. В самых разных смесях его прописывали (среди прочих множества недугов) от эпилепсии, подагры, ревматизма, безумия, воспаления уха и геморроя. Корица имела почти столь же широкое применение, начиная от сильной лихорадки и кончая дурным запахом изо рта. Мускатным орехом неизменно лечили от вздутия живота и газов, а горячий, влажный инжир был излюбленным средством подстегнуть мужское либидо. Автор одного из многочисленных средневековых руководств по сексу предлагал, чтобы мужчина, которому доставляет беспокойство «малый член» и «кто хочет сделать его великим или укрепить его перед коитусом, пусть натрет его перед соитием тепловатой водой, пока он не покраснеет и не вытянется от притока крови и соответственно жара; затем следует помазать его смесью меда с имбирем, втирая ее умеренно. Затем пусть соединится с женщиной, и он доставит ей такое удовольствие, что она станет возражать против того,
чтобы он с нее сходил».
Помимо обычных кулинарных специй, оптовые бакалейщики и местные купцы поставляли экзотический набор растительных, животных и минеральных диковин из дальних уголков земли. Их тоже относили к специям, и многие полагалось вдыхать.
Средневековые мужчины и женщины были не такими уж немытыми, как считает расхожий фольклор, но жизнь того времени несомненно воняла. Едкую вонь кожевен и плавилен ветер доносил в жилые кварталы людей состоятельных. Сточные воды бежали по улицам или застаивались там же, смешиваясь с домашними отбросами и навозом, копавшихся тут же свиней и
скота, гонимого на рынок. Полы в домах застилали тростником или соломой и посыпали сладко пахнущими травами, но малоприятные жидкости все равно скапливались под ногами. Во время путешествия в Англию великий голландский гуманист Эразм Роттердамский подметил, что тростник обновляют «столь скверно, что нижний уровень остается нетронутым иногда до двадцати лет, скрывая в себе мокроту от отхаркиваний, блевотины, мочу собак и людей, пролитый эль, куски рыбы и прочие мерзости, которые не достойны упоминания. Всякий раз, когда меняется погода, поднимаются испарения, которые я считаю весьма пагубными для здоровья». Единственным способом побороть крепкие дурные запахи были крепкие приятные запахи, и едкие пряности жгли как благовония, капали на себя как духи и рассыпали по комнатам, чтобы создать ароматное убежище. Для тех, кто мог себе их позволить, дорогостоящие ароматы были самыми умиротворяющими: к наиболее ценимым ароматическим веществам относились благовония, такие как ладан или мирра, или смолы мастикового и бальзамового дерева, а еще более редкие ароматические выделения животных, как, например, кастореум (струя бобра), мускус виверы или малого гималайского оленя.
Все знали, что вонь — это зло, но мало что предпринимали, чтобы ее устранить. Зато один медицинский предрассудок превратил тягу к экзотическим ароматам в полномасштабную наркотическую зависимость, — и это была уверенность в том, что дурные запахи переносят эпидемии, включая саму Черную смерть. Лучшим профилактическим средством против чумы считалась амбра, жировое выделение из кишечника кашалота, которое отрыгивалось им или выводилось иным способом, а затем застывало в воде, и которое, пахнущее животным, землей и морем, волны выбрасывали сероватыми комками на берег Восточной Африки. Медицинский факультет прославленного Парижского университета прописывал носить смесь амбры и
других ароматических веществ — как то сандалового дерева и алоэ, мирры и шелухи мускатного ореха — в металлических шариках со множеством отверстий, известных как pommes d’ambre, или «ароматические шарики», хотя король и королева Франции были среди немногих, кто мог себе позволить вдыхать чистую амбру.
В мире чудес и таинств пряности были одной из глубочайших загадок. Амбре приписывали магические свойства именно по- тому, что она была столь диковинной и редкой, то же касалось и других равно странных веществ. Среди прочих предметов и веществ, тайком продававшихся в аптеках, были «тутти» (окаменелая гарь, соскобленная в дымоходах Востока) и «мумми»,
которую авторитетное пособие по фармацевтике того времени прославляло как «своего рода пряность, собираемую в гробницах умерших», — вонючее дегтеобразное вещество, соскобленное с голов и позвоночников забальзамированных трупов. Еще один ценимый товар, кристаллизовавшаяся моча рыси считалась своего рода амброй или драгоценным камнем, а настоящими драгоценными и полудрагоценными камнями запасались наряду с редкими пряностями, поскольку им приписывались особенно действенные целебные свойства. Ляпис лазурь (лазурит) прописывали от меланхолии и малярии. Топаз снимал боли при геморрое. Истолченный и рассыпанный по дому гагат вызывал менструации, а заодно отводил наговоры и сглаз. Истолченный жемчуг принимали, чтобы остановить внутренние кровотечения, увеличить количество молока у кормящей матери, а для истинных любителей себя побаловать — чтобы остановить диарею.
Расточительные варева из драгоценных камней и пряностей были последней мерой, если все остальные не приносили результата: изнеженная элита могла разгонять зимнюю тоску, попивая толченый жемчуг, смешанный с корицей, гвоздикой, алоэ, мускатом, имбирем, камфорой, слоновой костью и корнем галага, или отгонять старость изысканным купажом жемчугов, сапфира, рубина и кусочков коралла, смешанных с амброй и мускусом, — переварить такую смесь было едва ли проще, чем более дешевый вариант из мяса гадюки, гвоздики, мускатного ореха и мейса.
Драгоценные камни были, разумеется, уделом богатых, и некоторые доктора потихоньку высказывали сомнения, что экзотические товары с Востока более действенны, чем полевые или садовые травы. Но для тех, кто мог себе позволить покупать самое лучшее, сам факт, что пряности привезли за много земель и морей из неведомых пустынь и джунглей (и заоблачные цены, которые за них запрашивали), налагал на них приятную печать эксклюзивности. В эпоху, прославляющую показные потребление и роскошь, купаться в облаке восточных ароматов было необходимой составляющей жизни высших слоев общества. Пряности были поистине предметом роскоши средневекового мира.
]]>
Tue, 30 Sep 2014 14:03:32 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000111
900

Расскажите о себе и о том, как возникла идея книги.

Мы выросли в Йевле, — говорит Хокан, — и у нас постоянно были общие точки пересечения. Вместе нас свела музыка, кроме того, мы оба интересовались литературой. У меня есть музыкальное образование, а Йеркер — библиотекарь.

Хокан рассказывает, что идея книги родилась во время турне по Восточной Европе. Он переживал жизненный кризис, чувствуя, что настало время сделать что-то новое — и набросал первый черновик книги. Черновик он послал Йеркеру, который написал ответ. Из этой переписки получился мастодононт объемом в 1000 страниц. Так родилась Виктория Бергман.
Йеркер подчеркивает, что издавать дебютную книгу объемом в тысячу страниц было бы самоубийством, и они начали сокращать текст — в первую очередь они исключили сцены насилия, которых было слишком много.

Как можно писать такие жуткие истории и не подпасть под их влияние?

Читать о насилии хуже, чем писать о нем, — говорит Йеркер, для которого процесс написания книги — способ выместить ярость, чтобы спокойно спать по ночам. Книги жестоки, и самый распространенный читательский отклик в том, что они слишком жестоки. Но несмотря на это вымышленный мир — ничто по сравнению с миром реальным.

Реальность часто оказывается много хуже, чем мы думаем, — говорит Хокан, приводя в пример недавнюю новость о мужчине, который отрезал и съел губы своей жены.

Обложка, как и сам текст, поражают воображение. Откуда она возникла?

Обложка — это несколько измененные картины Карла Ларссона.

Mammas_och_småflickornas_rum_av_Carl_Larsson_1897
Картина шведского художника Карла Ларссона (1853 — 1919), послужившая основой для обложки
Обложка к “Девочке-вороне”, к примеру, — это картина “Комнаты мамы и ее дочки”, но у девочки с обложки на лице маска смерти. Мощная обложка, которая сразу же привлекает внимание. На вопрос, как получилась такая обложка, писатели совершенно неожиданно признались, что сделали ее сами.

Йеркер неплохо владеет фотошопом, — говорит Хокан, и оба улыбаются. Они рассказывают, что с Карлом Ларссоном у них давние счеты. Оба выросли с его картинами, развешанными по стенам, но никому из них те не нравились. Йеркер рассказывает о картине, которая было особенно неприятной, а Хокан констатирует, что многие связывает Карла Ларссона с уютным бытом, в то время как на самом деле художник был отвратительной личностью.


varistytto
Обложка финского издания первой части трилогии "Слабость Виктории Бергман"
В чем причина, что главным героем всей серии вы сделали женщину, Викторию Бергман?

Это чистая случайность. Для нас нет разницы между мужчинами и женщинами. Некоторые герои в начале были мужчинами, а затем превратились в женщин. И наоборот. Мы исходим из того, что все люди в основе своей схожи, особенно когда речь заходит о зле.

Что в работе над серией доставило вам наибольшее удовольствие?

Мы до крайности наслаждались языком. Нам удалось сохранить высокий уровень языка в жанре, который обычно славится своим плохим языком. Самым сложным было поддерживать интерес к героям. Если нам удалось сделать хоть кого-то из наших героев интересными — мы довольны. Но больше всего мы довольны тем, что нам удалось, в конце концов, рассказать историю так, как нам этого хотелось. Лихорадочно и фрагментарно, но в любом случае увлекательно.

Как проходит процесс написания книги?

Мы много думаем. У кого-то из нас возникает идея, которую мы потом обкатываем. Хокан делает синопсис и отвечает за главных персонажей, в то время как Йеркер прекрасно справляется со второстепенными. Вместе мы находим единое целое. Мы много беседуем. Это своего рода терапия. Иногда Хокан пациент, а Йеркер — психолог. Иногда наоборот. Каждый пишет по главке, после чего мы поправляем друг друга, так как никто из нас не знает, о чем пишет другой. Потом мы вслух читаем текст, чтобы выровнять ритм языка.

ворона
Обложка российского издания книги

Вы оба интересуетесь искусством, у вас обоих есть музыкальное прошлое. Как оно нашло отражение в этой серии?

В нашу бытность занятия искусством мы сделали вымышленное музыкальное видео с песнями, где описали жизненный путь художника. Все умерли. В тот момент мы поняли, что нам нравится рассказывать истории дуэтом. Мы писали короткими быстрыми главками, вдохновленные ритмами панка. Некоторые предложения повторялись, как мантра. Благодаря нашему музыкальному прошлому мы выработали эстетическую форму для
нашего месседжа. Короткую, чертовски злую и «взаправдашнюю».
Каково это было — работать с такой темной материей? И что вы думаете о том, что все больше преступлений становятся объектами изображения в криминальных романах, превращая их в развлечение?

Поскольку никто из нас не чувствует себя особенно комфортно в традиционных приемах описаниях действительности — ни в тексте, ни в музыке, ни в живописи — нам захотелось бросить вызов. Мы начали с действительности. Она часто слишком неприглядна. Мы продолжили с текстом: криминальный роман — отличная платформа, чтобы рассказать важные вещи. Режь и склеивай. Прыгай во времени. Краткие, но интенсивные переживания. Действительность всегда хуже. Разумеется, тяжело писать о таких вещах, как педофилия, суицид или убийство, и иногда нам приходилось откладывать текст в сторону. Во время особенно интенсивных периодов творечества мы обычно разъезжались, чтобы каждый мог побыть сам по себе. В это время нас сложно назвать душой компании, и социальная жизнь доставляет неудобства. Мы снимали квартиры во Франции, Украине и Испании. Там, где все говорят на непонятном тебе языке, ты чувствуешь себя так, словно с тебя содрали кожу. Это отличное условие для того, чтобы обратить свой взор внутрь себя.

Какие книги и писатели вдохновили вас больше всего?

Хокан: Ян Гиллу, с его способностью испольовать реальность и историю как основу для вымысла. Роман “Глазами клоуна” Бёлля значит для меня чрезвычайно много.

Йеркер: Пер Лагерквист писал просто и сжато, но при этом очень красиво. “Завтрак у Тиффани”, с его особым настроением, мне никогда не забыть. Ну и кроме того, я фанат Бёлля.

Источники: 1, 2
]]>
Thu, 25 Sep 2014 17:54:14 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000110
улицкая
НАТАШИНА ПОЛЬША

Cлавянская тема занимала Наташу с ранних лет – и в жизни Наташи, и в ее творчестве. Я не встречала человека, поэта, который бы так страстно, так преданно любил слово. Это вовсе не означает, что не было на свете более великих поэтов, чем Наталья Горбаневская. Но именно слово, каждое в отдельности, наособицу, весь язык как стихия были местом ее пребывания. И этот язык был языком вообще-славянским, не ограниченно-русским. С годами в ее стихах появлялись, как будто контрабандой, слова польские, украинские, чешские, какие-то сомнительные для русского уха. Язык, избранный ее душой, был некоторый общеславянский... Иногда, в ущерб смыслу, она сбивалась на священное бормотание, на язык жрицы.
И бормотание это имело славянский звук. Она считала, что «славянские языки вообще, а русский в особенности, – порождают поэзию. Сейчас, читая в книгах или чаще в Интернете множество стихов известных мне и раньше неизвестных поэтов, я не устаю удивляться свободе языка, ткущего самые причудливые и новые комбинации смыслозвука».
И еще: у нее не было амбиций человека «первого ряда».
Она самозабвенно и весело пела на своей ветке с естественностью птицы, которая совершенно не интересуется мнением слушателей. Отсюда и биография. И параллели, до отвращения своевременные...

Стихи о славянской взаимности
1
Полонянка, полунянька
полоумных близнецов,
приграничная полянка,
травы смяты брюхом танка,
раскроши-кроши, тальянка,
мать их братьев праотцов.
Всхлипнет, ухнет тихим эхо
взбитый в щепки березняк,
в землях Руса, Чеха, Леха
сметена межа и веха
и сострелена застреха,
ледяной свистит сквозняк.
Годовщины с дармовщины
пухнут, как в голодный год,
под сухим кустом лещины,
прилепив к щекам личины,
пляшет мой неизлечимый,
мой неназванный народ.

2
Иссякнет оно, иссякнет,
иссохнет оно, иссохнет,
и череп его размякнет,
и лоно его заглохнет,
но, каиновою печатью
клейменые в даль поколений,
мы той же чеканим печалью
свои неоплатные пени,
и те же славянские плачи
мы правнукам завещаем,
путь покаянья, как путь греха,
нескончаем.

В 1975 году Наташа была лишена советского гражданства. В те годы – да и поныне – эта процедура стоила денег: надо было заплатить довольно большую сумму. Несколько подруг сложились, вроде выкупа получилось.
Больше тридцати лет Наташа жила во Франции «апатридом», то есть лицом без гражданства, у нее был статус беженца.
Польское гражданство Наташа получила в 2005 году, и ему она очень радовалась. Просить Наташа ни о чем не умела вообще. Если уж ей что-нибудь позарез было нужно, могла и без спросу взять. А вот гражданство польское попросила при весьма примечательных обстоятельствах.
В ноябре 2004 года Наташа вошла в шорт-лист кандидатов на премию имени Ежи Гедройца – за деятельность, направленную на укрепление польской государственности. Ежи Гедройц, бессменный редактор эмигрантской «Культуры», еще в советские времена выступал за независимость Литвы, Белоруссии и Украины в теперешних границах, считая, что только это может гарантировать безопасность Польши и ее дружеские отношения с этими странами и Россией.
Наташа присутствовала на приеме для всех кандидатов, устроенном тогдашним президентом Польши Александром Квасьневским, бывшим коммунистом, между прочим.
Ежи Помяновский, главный редактор «Новой Польши», где Наталья была в редколлегии со дня основания журнала в 1999 году, представил Наташу президенту. Квасьневский, блестяще говоривший по-русски, сказал, что он, разумеется, знает замечательную поэтессу и друга Польши Наталью Горбаневскую. На что Наташа обратилась к нему: «Пан президент (потом она рассказывала, что думала, что ведь коммуниста надо называть “товарищ”, но у нее это слово сквозь горло не проходило), я хотела бы стать польской гражданкой». На что нисколько не удивившийся Квасьневский сказал: «Подайте прошение в установленном порядке, я думаю, мы его удовлетворим».
В том же 2005 году Наталья получила эту премию Гедройца, и на аналогичном приеме Квасьневский публично вручил ей бумаги о присвоении гражданства. При этом он сказал: «Наталья Горбаневская является одной из наиболее важных личностей из окружения великого Редактора, это поэтесса и одновременно политический деятель, легенда российской оппозиции и одновременно большой друг Польши и поляков, гражданка Польши, переводчик и популяризатор польской поэзии и прозы. Я горжусь, что именно мне выпала честь предоставить госпоже Горбаневской польское гражданство». Так в апреле 2005 года она официально стала польской гражданкой.
А вот почему ей чехи не дали почетного гражданства – не понимаю. Должны бы! Положа руку на сердце – она была гражданином мира. В том смысле, в котором каждый христианин – гражданин мира, и каждый поэт – гражданин мира, а уж тем более переводчик.
Наташе нравилось быть гражданкой Польши. Русский поэт, польская гражданка, могила во Франции, в Париже.
Наташа любила землю, – «плетомая мною корзина, в корзине вселенная вся!» – чувствовала как мало кто ее красоту и любила много разных городов, о чём и писала. Но была в ней особая славянская привязанность, чувствительность к звучанию славянской речи, впрочем, весьма различной на слух. Да и кириллицу она очень любила. Но сердцем славянского мира оказалась для нее Польша.
К польскому языку – особая любовь. Когда она говорила по-польски, наслаждение было написано на ее лице. Способности у нее были превосходные, и не только к языкам.
Но есть письмо из тюрьмы к матери, где она пишет о своих филологических планах – на мой-то скромный взгляд – маниловщина какая-то. Польский язык к этому времени Наташа знала хорошо. Вот это письмо: «Если бы я была в лагере, я бы вовсю занималась языками. У меня, кстати, очень обширные планы: если я все-таки попаду в эту несчастную Казань, заняться там английским и шведским – так что готовьте учебники. <...> Еще я хочу снова заняться эстонским – я уже и всё, что знала, позабыла. Есть и еще идеи – литовский, грузинский, венгерский. Но во мне теплится надежда, что, может быть, я все-таки дотуда не доеду и не придется мне стать полиглотом».
Л.У.

Ни за рифмой, ни за славою,
как и прежде, не гонюсь.
Всходит солнце над державою,
и ему не поклонюсь.
Мне ни грамоты, ни ордена,
на заплаты эта честь.
Но позволь мне, Боже, Норвида
“Vade mecum” перевесть.
Наталья Горбаневская

ЗАГОВОРИЛА ПО-ПОЛЬСКИ...

– У вас польское гражданство, особенная привязанность к Польше и свой польский миф. Это родство по духу или по крови?
– Родственников-поляков у меня никаких не было. Теперь есть, у меня внук – поляк. С Польшей у меня получилось постепенно. Начиная с 1956 года – тогда какую-то информацию можно было получать либо из польских, либо из югославских газет.
Это не была полностью свободная информация, но тем не менее. И я стала читать по-польски. У меня была знакомая, которая училась на славянском отделении, и отец у нее был профессор-полонист. Как-то раз он мне дал газету, которую в Советском Союзе вообще невозможно было достать, – по-моему, это была «Новая культура». Потом я попробовала учить польский язык по учебнику, но из этого ничего не вышло. Покупала какие-то книги, выписывала польские журналы, пыталась читать. Когда я уже приехала в эмиграцию, меня поляки спросили, как я училась читать. Я говорю: «По “Пшекрую”». Поляки-эмигранты удивлялись: для них это всё-таки был режимный журнал. Я почувствовала себя реабилитированной, только когда прочла много лет спустя в интервью Бродского, что он тоже учился читать по «Пшекрую». Я не была исключением в своем поколении: очень много моих ровесников читало по-польски.

– Среди русской интеллигенции тогда существовала своеобразная мифология свободной Польши?

– Конечно, существовала. Меня, например, тогда очень интересовала тема оккупации, Варшавское восстание. Я много читала об этом, хотя в этих книгах, вышедших в Польской Народной Республике, многое было искажено. Анджеевского читала. «Пепел и алмаз» – вещь, например, насквозь фальшивая, написанная против Армии Крайовой. Это была первая прозаическая книга по-польски, которую я прочитала целиком. Роман был написан в 1946 году, и тогда Анджеевский еще мог бы написать, как было на самом деле. Но уже шел навстречу новой власти. У Мрожека есть очень суровая статья по поводу этой книги. А в фильме Вайды этот перекос частично исправлен. Мы все переживали этот сюжет, после сцены гибели Мачека я выходила оттуда, будто у меня самой пуля в животе. Конечно, польское кино – это было нечто для нас. Там же снимались хорошие фильмы – причем до всякой оттепели. Даже простые комедии – они были настолько живее советского кино! Как потом стали говорить о Польше, это был самый веселый барак социалистического лагеря. Это был штамп, но реальный – причем более реальный для нас, чем для поляков.
...Мой польский, т. е. польский язык и польское чтение, был, конечно, «нашим польским» – языком и чтением моего поколения, того, которое считает себя поколением 56-го года – не столько ХХ съезда и (у многих, но отнюдь не у всех) пробужденных им надежд, сколько Венгрии и (у тех, у кого они были) разбитых иллюзий. Летом-осенью того года вылавливать какую-то правдивую или, точнее, близкую к правдивой информацию можно было лишь в польских и югославских газетах. Многие принялись их читать: в конце концов, и они, и мы – славяне, что-нибудь да поймем. С сербским я сразу не справилась,
по-польски кое-как начала разбираться. В той же «Новой культуре», в одном из номеров, было напечатано коротенькое стихотворение Леопольда Стаффа и я – заметьте, совсем не зная языка, то есть совершенно нагло, – перевела. Понять его было как будто легко – я и думала, что поняла.
...Но... у меня не было даже словаря, и я заменяла знания догадкой и энтузиазмом. Самое поразительное, что я отправила перевод автору, прямо на адрес редакции, и получила от него ответ, очень сдержанный: он указывал мне мои ошибки, но не выражал недовольства. Видимо, польская вежливость не позволяла сказать, что этот перевод – хоть чистая и бескорыстная, но халтура.
А заговорила по-польски я и вовсе только в Париже... За все годы до эмиграции я встретила разве что пятерых поляков*.
(* Из интервью Олесе Лагашиной. «День за днем», 4 июня 2010)
* * *

В конце 1950-х – первой половине 1960-х польский язык для многих моих ровесников стал прежде всего «окном в Европу»: по-польски читали еще не изданных по-русски Кафку, Фолкнера и других европейских и американских писателей (в СССР, правда, Кафка был уже издан, но, увы, только по-эстонски). Я же почти сразу, едва научась – да и не научась еще, а научаясь – толком читать, погрузилась в польскую литературу и новейшую историю*.
(* «Новая Польша», № 4, 2011 г.)

В польскую литературу, как и в историю, Наташа вошла – и теперь уже никогда не выйдет. На русский она переводила многих выдающихся польских поэтов, но вершиной ее переводческой работы были переводы великого польского поэта Чеслава Милоша, нобелевского лауреата, а также ее книга, вышедшая в 2013 году «Мой Милош». Там его эссе, стихи, публицистика в Наташиных переводах, Наташины статьи о Милоше.
Л.У.

Чеславу Милошу
И тогда я влюбилась в чужие стихи,
шелестящие так, что иные кривились «Шипенье...»
И оттуда, наверное, многие проистекли
для меня и несчастья, и счастья. Теперь я
присяжной переводчик, профессионал,
по ночам шелестящий страницами Даля,
поверяющий щебет по русским забытым словам
и бормочущий вслух, как над книгой гадальной.
Но спасибо за то, хоть не знаю, кому,
не себе и не Богу, не случаю и не ошибке,
что, шепча в заоконную парижскую тьму,
я робею по-прежнему, прежде чем выстукать перевод
на машинке.
Не себе и не Богу, не случаю и не призванью –
языку, что любовному поверил признанью.
Наталья Горбаневская
ПОЛЬСКО-РУССКИЙ РАЗГОВОР

– Когда я думаю о своем «польско-русском» прошлом, всё время возвращаются три названия: «Культура», «Континент», «Русская мысль». И три имени: Ежи Гедройц, Владимир Максимов, Ирина Иловайская. Если мне что-то, и даже многое, удавалось сделать для сближения и взаимопонимания поляков и русских, то лишь потому, что все они трое были одушевлены этой идеей сближения и взаимопонимания и предоставляли мне свободу действий. Мое «польско-русское» настоящее – это «Новая Польша», где в лице Ежи Помяновского я нашла продолжателя той же славной традиции.

– А потом был конгениальный перевод «Поэтического трактата» Милоша?

– С трактатом была такая история. Книгу Милоша я получила еще в Москве. У меня был такой знакомый, который еще году в семидесятом, когда я сидела, эмигрировал и уехал и учился в Беркли. И вот он прислал мне книгу Милоша с автографом для меня. То есть передал через кого-то. Я получила книгу с автографом Милоша и начала читать. И когда читала «Поэтический трактат», первой моей мыслью было: «Да, этого мне не перевести никогда... Как жаль!» Сначала я перевела «Отдельную тетрадь. Звезда Полынь». И это напечатали в «Континенте». Перевод был не идеальный. У Иосифа [Бродского] было много замечаний. Я уточняла это с Милошем, который заставил меня кое-что поправить. Но надо было не только с ним, надо было послать также Иосифу Бродскому. Иосиф мне потом сказал, что там есть несколько неточностей. Кстати говоря, у меня лежит недоработанный перевод «Города без имени», там есть места, с которыми я не справилась, – поэтому отложила.
И тут неожиданно – пошел «Трактат». С ума сойти! Но решила: а чего там, попробую! А дальше началось что-то такое, чего при переводе никогда не переживала. Я сидела над переводом ночью и чувствовала, что умираю, засыпаю... Я вставала из-за стола, укладывалась – и в тот момент, когда уже засыпала, неожиданно чувствовала, что могу что-то записать, вскакивала к машинке, боясь, что до утра забуду. Этот перевод меня не отпускал. Ни до, ни после, ни с Милошем же, ни с кем иным такого больше не было... Нет, потом было еще раз, когда я переводила девять стихотворений Норвида, хотя так, как «Трактат», он мною не овладел – начерно перевела за полтора месяца... А потом почти год правила...

– Тебе помогал, насколько я знаю, Бродский.

– Помогал. Более того, Иосиф был единственным, кто просмотрел со мной вместе текст «Трактата» строчку за строчкой. Милош сказал, что после поправок Иосифа он уже больше не будет смотреть, что Бродскому он доверяет полностью. Мы работали с Бродским, я тогда была в Нью-Йорке. Мы просидели вместе много часов и просмотрели более или менее половину текста. У нас уже не было сил, а я должна была лететь в Гарвард, а потом из Бостона – в Париж. Иосиф пообещал прислать мне оставшуюся часть. И в самом деле прислал, со своими замечаниями и поправками. Я до этого читала перевод вслух массе людей. Но Иосиф читал уже не черновик, почти не черновик... Почти готовый. И по этому почти готовому тексту сделал еще много замечаний. Я думаю, что сейчас в этом переводе не надо менять ни одного слова. В Париже, когда вышла книга, я устроила чтение, и неожиданно ко мне подошел поляк, уже пожилой, наверное, старше Милоша, и сказал: «Знаете, я всегда очень ценил Милоша-публициста, очень любил Милоша-прозаика, но только теперь вы меня убедили, что Милош и в самом деле великий поэт». Так сказал мне поляк!


Книга Людмилы Улицкой "Поэтка" выйдет в Редакции Елены Шубиной в октябре
]]>
Tue, 23 Sep 2014 20:54:22 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010f
PIÑOL12©ferranforne2012OK

У меня назначена встреча с писателем Альбертом Санчесом Пиньолем; Мы сидим в баре «Canigó» на площади Революции и пьем кофе. За все те годы, что мы знаем друг друга, нас обоих поглощает любопытство, вызванное нашим городом – «местом, которое, кажется, не имеет конца». Альберт не рассказал бы вам ничего определенного об этом месте, как «чистокровный Барселонец». Однако так было до публикации «Victus», книги, в которой он впервые местом действия является Барселона. Я спрашиваю его, почему именно Барселона? А он смотрит на меня с полуулыбкой:

Мои книги могли бы быть написаны в декорациях Болгарии или Турции, я никогда не отдавал предпочтение определенному пейзажу. Для меня всегда более важной была история, которую я хотел объяснить через место, в котором она произошла.

Ты имеешь в виду литературный город?

Именно такие определения раздажают меня своими глупостью, клише. Кроме Тираны* [прим.:столица Албании] всякое место на земле является литературным.

Так почему тебе понадобилось так много времени, чтобы включить Барселону в свое повествование?

Очень сложно узнать, почему писатели говорят об одних вещах, а не о других. Тема сама выбирает тебя, а не наоборот. «Victus» – книга, о которой я размышлял в течение двадцати лет, но оказалось, что говорить о своем городе куда сложнее, чем об острове или джунглях, которые, по сути, являются довольно метафорическими пейзажами.

Много раз я слышал, что тебя определяют как барселонца с ног до головы.
Я родился здесь и жил всегда только здесь, возможно, поэтому я так уверен, что все барселонцы и особенно те, кого зовут Санчес Пиньоль, являются плодом весьма удачного смешения. Мои сограждане напоминают мне старого барона Мальду, всегда пьяного, постоянно критикующего всё вокруг. Местный парень считает обязательным не доверять людям. Говорят, что мы холодные люди, и, возможно, в этом есть доля правды. Тем, кто приехал недавно, действительно трудно «влиться», наладить связи с нами. Но если вы сломали лёд, дружеские отношения будут долгими и крепкими. Мы имеем репутацию людей недружелюбных, но я думаю, что мы являемся обществом, в котором легко пустить корни.

Откуда взялся настолько сложный характер?

Наверное, дело в нашей собственной истории. Этот город имеет две линии конфликта, которые в этой столице без страны (прим.: Барселоне) еще больше обостряются. С одной стороны, существует национальный конфликт: это конфликт с Каталонией, которая, чтобы выжить, порой должна быть скупой. С другой стороны, есть социальный конфликт, классовый, в результате которого – Каталония – единственная обособленная территория, где произошла промышленная революция, и, следовательно, существует сознание рабочего класса. Двойная дихотомия между каталонским и испанским и между буржуазией и пролетариатом наложила отпечаток на наш способ отношения к миру.

Тем не менее, вы говорите, что это легко искоренить...

Да, Барселона – это большой завод по производству барселонцев. В Мадриде людям нравится говорить, что они вовсе не из Мадрида, из других мест. В Барселоне мы говорим, что все в мире из Барселоны, особенно те, кто хочет этого. Правда, мы хотим интегрировать даже тех, кто этого не хочет. Иногда я думаю, что большинство разногласий между двумя этими городами (Мардрид – Барселона) происходят из этой простой разницы. Но любое удобное для всех место также требует постоянного управления его многообразием. И это утомляет, заставляет постоянно прикладывать внеочередные и постоянные усилия.

Каковы наиболее распространенные способы для этого интеграционного процесса?

Для начала, мы должны понимать, что Барселоны не существует; существует много разных Барселон. Это город множества нюансов, в создании индивидуальности которого ключевую роль играли районы. Традиционно, интеграция иммигрантов была проведена по языку: любой, кто говорит на каталанском, — католонец. В течение некоторого времени, другим средством интеграции был футбольный клуб «Барселона», хотя сегодня он стал слишком космополитичен. Любой человек на земле может быть фанатом Барсы – от Бахрейна до Токио, и от Аляски до Южной Африки, но это ничего не значит. Люди из России идут на «Камп Ноу»* [прим.: стадион футбольного клуба «Барселона»] в мексиканских шляпах, как будто на корриду, но при этом даже не знают, что такое Каталония. Столь обсуждаемая сегодня проблема иммиграции имеет исторические корни, потому что Каталония представляет собой “Средиземноморский коридор”, как и Палестина по другую сторону моря. По этим землям постоянно перемещались люди, и некоторые — кому трудно жилось на родине — здесь оседали. В XVIII веке это были в основном французы, потому что юг Франции в то время был очень беден, почти нищ. Ни одна страна не может подстроиться под каждого, и уж тем более очень конкретная страна.

Твое второе имя «Санчес», я так понимаю, говорит о том, что твои родственники принимали непосредственное участие в этом процессе — процессе иммиграции?

Первый Санчес в моей семье, осевший в Барселоне, приехал из Мурсии, прибыл по морю. Он был юнгой на рабовладельческом судне в середине девятнадцатого века, когда эта деятельность была уже запрещена. Английский корабль остановился у каталонского побережья, и он предпочел спрыгнуть за борт, чтобы достичь Барселонеты, где и решил остаться. В тоже время, Пиньоли были каталонцами из Матарраньи (это в Арагоне), после гражданской войны они оставили свой район, потому что он был очень сильно поврежден. Мои родственники по линии отца жили в Барселонете, недалеко от Wellington Street, где родился мой отец. Мои бабушка и дедушка со стороны мамы поселились в Guinardó* [прим.: район Барселоны], тогда еще этот район был полностью покрыт садами. Мой отец жил на берегу моря, а моя мать в горах. Он был металлургом, а она —клерком в универмаге «Eagle» на Университетской площади. Встретились они во время фестиваля Gràcia у циркового шатра на площади Диамант (plaza del Diamant), и, благодаря счастливому стечению обстоятельств, родился я.

Ты — часть бэби-бума шестидесятых.

Да, я один из «пострадавших» во время периода перехода* [прим.: La Transición Española – период демонтажа авторитарного режима Франсиско Франко с переходом к демократическим формам правления]. Был почти такой же экономический кризис, как сейчас: множество безработных, повседневное насилие. Часто этот период представляют очень цивилизованным процессом, но это не правда. Жили на улице, потому что дома было неудобно: жарко летом, холодной зимой. Половина моих друзей тогда умерли от наркотиков. Теперь дети как фарфоровые. Мы были последними свободным поколением. Проблема свободы в том, что она опасна, от нее можно загнуться.

Это было общество с большим количеством тестостерона.

Существовало политическое насилие, и потом, насилие доминировало во всех районах города, доминировали "мерчерос" с бритвами* [прим.: mercheros, или quinqui - социальная прослойка, состоящая из людей с привычками и традициями, схожими с цыганскими, но имеющая иное этническое происхождение. По одной из версий, они были крещеными маврами, тайно вернувшимися в Испанию после изгнания в 1610 г.]. Нас грабили молодые правонарушители; и мы были непримиримыми врагами. А потом мы обнаружили, что эти бедняги были несчастны, еще более несчастны, чем мы. У этого противостояния не было какой-то этнической принадлежности, то была не войной языков, и проблема заключалась вовсе не в происхождении. Мы столкнулись с вопросом самобытности.

Вы защищали свою территорию.

Мы никогда не выходили за пределы четырех наших улиц! Было какое-то особо патриотичное видение пространства: все границы были как собаками помечены. Лишь изредка мы осмеливались вторгнуться за пределы наших границ, по соглашению. Вне нашего района территория была совершенно неизведанной.

Вы описываете детство, основываясь на внешнем, на среде, окружении...

Я ничему не научился в школе. Выходить из дома потому было неудобно, потому что на улице тебя обязательно ограбят! И все это ради того, чтобы добраться до Католической школы!? Именно на улице я узнал много важных вещей — например, что такое солидарность. Мои друзья по-прежнему далеки от классовых и иных различий. К тому же, из католической школы я ни с кем не сохранил отношений.

Как вы оторвались от отчего дома?

Мой первый «выход» в район случился после смерти моего брата. А до этого я работал в страховой компании, где и узнал, что никто не может вам ничего гарантировать, что жизнь – опасная штука. Я ушел с работы и несколько месяцев был безработным. Я начал жить один на улице Сант-Хасинто (Sant Jacint), а потом делил квартиру с Густао Нерином (Gustau Nerin). В этом доме я был очень счастлив. Отсутствие стремлений подарило мне множество свободного времени, и я использовал его, чтобы писать. В то время район Santa Caterina был очень известный, многолюдный, с кучей старый соседей. Каждый день тут ты дышал историей, отмечал всю тоску столетия, просто ступая на тротуар. Потом мы уехали в путешествие по Конго, и, по возвращению, я остановился в очень большой квартире на улице Petritxol в гораздо менее популярном районе.

Сейчас это туристическая зона.

Мне кажется невероятным, как все изменилось всего за несколько лет; я не вернулся туда жить. Тем не менее, думаю, сейчас очень легко критиковать туризм. Если бы об иммигрантах мы говорили то же самое, что каждый день говорим о туристах, мы бы уже все давно переругались. Проблема не в туризме, но в целой индустрии, которая не национализирует прибыль, но национализирует убытки. И мы все платим за последствия. Мы должны научиться управляться иначе. Ни один город в мире не отказался бы от популярности. Я думаю, что мы потеряли этот символический капитал. Я бываю у администрации мэра и не вижу на стене плаката «Добро пожаловать в Каталонию». Почему мы продолжаем продавать сомбреро и статуэтки танцоров фламенко? Индустрии туризма не хватает правил. Франция находится рядом, но с ней не происходит того, что происходит с нами.

victus

Не существует типа туриста, который бы вам нравился?

А еще не существует типа туристической отрасли, которая бы нам нравилась. Там, куда приезжают туристы, поднимаются цены, а качество ухудшается. Мы ужасно плохо обращаемся с ними, когда должны заботиться, потому что после них во все эти места ходим и мы сами. Не может Барселона жить по образцу такого города, как Льорет-де-Мар.

Думаешь, что «Victus» приведет в Барселону туристов, которые захотят посмотреть на этот город образца 1714 года?

Надеюсь, хотя возможно, нам тоже стоило бы идентифицировать себя с народом Барселоны того времени. Следует отметить, что это был очень «изократический» город, где богатые и бедные были смешаны, жили плечом к плечу, и потому всё про социальные и национальные права им было куда яснее, чем нам. Барселона была в основном портом, очень интересным местом. Местные жители того времени были настоящими лудоманами; даже священнослужителей можно было застать в питейных и тавернах, которые они сами затем осуждали с амвона.

Играли много?

На каждом углу можно было поучаствовать в азартных играх — в карты, кости, бильярд... Они жили в гораздо более бедном обществе, нежели сегодня; при этом, в этом обществе существовала сеть общей солидарности, которая дарила безопасность, а не деньги. Продолжительность жизни была очень короткой, поколения менялись очень быстро. В то же время будущее наследство формировало весь жизненный капитал человека, и было нормально, что люди вкладывались в жизнь своих родителей. Теперь люди никогда не умирают.

Каково было основное отличие от сегодняшнего города?

Барселона была как итальянская республика, перевернутая в Средиземное море. На самом деле, кроме Мадрида, все столицы того времени были портами. Это объясняет такую хорошую связь городов с внешним миром. Мода из Парижа уже через две недели приходила сюда. Общество было более динамичным, народ защищал его институты, а институты в свою очередь гарантировали права народа.

А потом было поражение...

Обстрел во время осады значительно изменил облик города и его жителей; на самом деле, мы все еще страдаем от последствий этого поражения. Мы – город множества противоречий и сомнений – знаменитого каталонского фатализма. Мы не одержали ни одной военной победы со времен Хайме I* [прим.: король Арагона, граф Барселоны, 1208-1276 гг.]. Но никто не мог себе представить, как выживать между двух гигантов – Испанией и Францией, которые были нам совсем не добрыми соседями. А на десерт страну охватила еще и гражданская война. Определенно, нет нации, которая пережила бы так много поражений. Регион ослаб демографически: добавьте к кровопусканиям войны еще расстрелы, изгнания, всё то, что происходило с 1714 до 1939 гг. Когда восстанавливается мир, это осознание этого обостряется. Поэтому мы считаем, что демократия – единственный естественный союзник Каталонии.

А какая книга хорошо раскрывает характер Барселону?

«La ciudad del Born» Альберта Гарсии Эспуче; мы должны быть очень благодарны таким людям, как он. И «Narraciones históricas» автора Francisco de Castellví – книга, которая так и не была опубликована в Каталонии, но недавно ее опубликовало небольшое издательство в Мадриде.

И место для прогулок?

Улица Верди (La calle Verdi), потому что это сердце самом сердце района Gràcia, который я просто обожаю. И еще часть проспекта Пасео дель Борн.

Ты сознательно стал послом доброй воли Барселоны?

Город является брендом, который помогает писателю, но писатели сами делают из него бренд. Повествование создает воображение, а не наоборот. «Victus» – универсальная история о тех, кто защищает свой дом от тирании. Защищает то, что мы должны отдавать миру – наш взгляд и наше творчество.

Источник
]]>
Mon, 22 Sep 2014 16:02:26 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010e
бернстайн

Каффа чем-то напоминала конечную железнодорожную станцию на окраине американского Дикого Запада. Последний европейский город на границе с монгольскими ханствами, простиравшимися до самого Китая. Около 1266 года Орда — монгольская империя в Северо-Восточной Азии и Восточной Европе — продала земли этого города генуэзцам, которым очень нравилось его расположение на Крымском полуострове, на западном конце Великого шелкового пути. С пристаней Каффы купцы вывозили рабов в Египет и предметы роскоши с Востока в Италию, Францию и даже атлантические порты Северной Европы.
Монголы, глядя на то, как процветает Каффа под управлением генуэзцев, жалели о своей сговорчивости. Они с большим трудом удерживались, чтобы не разграбить город. Вскоре началась настоящая борьба за этот участок недвижимости. Хан Токтай нашел отличный повод для нападения — нечего итальянцам обращать в рабство и продавать турецких сестер и братьев по вере! В 1307 году он велел схватить итальянских представителей в Сарае — столице Орды, всего в семистах милях к востоку от Каффы. В том же году войско Орды осадило Каффу. Итальянцы защищались до 1308 года, потом уплыли и, уходя, сожгли город. Когда монголы закончили мародерствовать, генуэзцы отстроили город заново.
Восточнее Каффы, а значит, ближе к Орде, находился венецианский форпост работорговли — Тана (современный Азов). В 1343 году, когда город был обстрелян, итальянцы бежали оттуда в Каффу и встретили еще большую жадность со стороны кипчаков — тюркских союзников Орды. Целых три года кипчаки непрерывно осаждали Каффу, обстреливая ее из страшных катапульт, но бесполезно. После поражения в 1308 году генуэзцы обезопасили снабжение города с моря и дополнили укрепления двумя мощными концентрическими стенами.
Но с востока надвигалось еще неведомое, грозное оружие, сулившее поражение обеим сторонам. Вначале оно истребляло нападавших, так что запертые в городе итальянцы уже видели в этом свое чудесное избавление. Но вскоре жестокая сила погубила и защитников, а потом тихо поплыла на галерах на юг, в Геную, предвещая опустошение и пепелища сперва Европе, а затем и царствам Пророка.

* * *
Возбудитель чумы, чумная палочка (Yersinia pestis), подобно множеству других патогенов человека, большую часть времени проводит в «животном резервуаре» — популяции хронически зараженных грызунов. В Средние века таким резервуаром для бациллы служили сурки и суслики гималайских предгорий, азиатских степей и африканских Великих озер. Наиболее важную роль, наверное, сыграл табарган — норный зверек, похожий на растолстевшую белку, вырастающий до двух футов в длину, весящий до 18 фунтов и впадающий на зиму в спячку.
Тысячелетиями степняки привыкли держаться подальше от зараженных грызунов, узнавая их по вялому поведению. Но вот инфекция преодолела культурный барьер. Чужаки, не знакомые с местными обычаями, охотились на больных животных. Когда это выяснилось, по земле уже шествовала Черная смерть.
Сегодняшними познаниями о роли инфекционных заболеваний мы обязаны великому историку Уильяму Г. Макнилу из Чикагского университета. Около 1955 года, изучая поражение, которое нанес ацтекам Эрнан Кортес в 1521 году, он задался вопросом, как миллионное население, среди которого во множестве встречались жестокие, закаленные воины, оказалось побеждено отрядом из шести сотен испанцев. Ну да, кони, ружья и стальные мечи давали европейцам большое преимущество. Но Макнил считал, что было кроме этого еще что-то.
Ацтеки, фактически, разгромили Кортеса годом ранее в столичном Теночтитлане и заставили испанцев отступить. Это была позорная noche triste — «ночь печали». Четыре месяца спустя среди ацтеков разразилась эпидемия оспы. Узнав о том, что от оспы скончался победоносный предводитель ацтеков, Макнил сделал мудрые выводы, которые сегодня позволяют нам по-новому взглянуть на мировую историю.
Макнил представил, что в Теночтитлане, а двумя столетиями ранее в Европе произошли похожие явления — катастрофическое вторжение новой болезни в популяцию, не имевшую к ней иммунитета. Так раскрывается механизм столкновения цивилизаций, первичным побудительным мотивом которого часто бывает торговля.
Как теперь отлично известно, торговля и путешествия (а также возрастание плотности населения) способствуют быстрому распространению болезней, как новых, так и хорошо известных. В прошлом положение складывалось еще опаснее. С точки зрения эпидемиологии, чем глубже в историю, тем большей пороховой бочкой представлялся мир, поделенный на географические резервуары заболеваний. Внутри каждого эпидемиологического резервуара формировалась популяция, резистентная к местному возбудителю, но не к возбудителям других резервуаров. На протяжении тысячелетий, для того чтобы устроить опустошительную эпидемию, микроорганизмам нужно было преодолеть расстояние в несколько сотен миль. В период с XIV по XVIII век, когда развивалась мировая торговля, все эпидемиологические резервуары, какие существовали в мире, перемешались, и результаты обернулись катастрофами. Сегодня мы можем радоваться тому, что теперь подобное перемешивание происходит в очень незначительной степени. Пандемии возникают только если возбудитель пришел к человеку от другого животного вида, как это случилось с ВИЧ, который мутировал и обрел способность заражать людей. Но это куда более высокая планка, чем в доколумбовскую эпоху, когда купцы, матросы или грызуны из соседнего эпидемиологического резервуара становились причиной смертоносной эпидемии.
Макнил обратил внимание на случай, который произошел в 1859 году, когда британские поселенцы завезли в Австралию кроликов, желая, чтобы новые фермы напоминали им родную Англию, желая охотиться на привычную дичь и есть привычное мясо. К несчастью, этим милым зверькам не встретилось на новой земле никаких хищников. Они принялись плодиться, как кролики, быстро объели уязвимые в засушливом климате пастбища и создали угрозу овцеводству. Ограды, яды, ловушки и винтовки не смогли совладать с популяцией зверьков, способных приносить потомство уже в возрасте шести месяцев. Требовалось более могучее средство.
В 1950 году австралийцы применили вирус миксомы, как правило, летальный для кроликов дикой популяции, не подверженной ранее этому заболеванию, а значит, неустойчивой к нему. Ситуация похожа на ту, что возникла у мексиканцев с европейцами с оспой и чумой. В последующие годы происходил кроличий холокост, который снизил их популяцию на 80%. Смертность среди зараженных особей составляла 99,8%.
И вот, когда кролики в Австралии почти совсем исчезли, в силу вступил естественный отбор, и наиболее устойчивые к миксоматозу линии кроликов выжили. Со стороны вируса этот механизм тоже работал. Возбудитель уже не мог быстро убить носителя. Постепенно вирус становился все менее смертельным, так чтобы носитель дольше жил и эффективнее распространял вирус. К 1957 году погибала только четверть инфицированных кроликов. Односторонние отношения между смертельным возбудителем и беззащитным носителем превратились в ничью между не слишком вирулентным патогеном и резистентной популяцией.
То же самое происходит, когда среди людей появляется новая инфекция. Вначале смертность высока, но результатом естественного отбора становится более резистентная популяция и менее вирулентный патоген. Этот процесс установления равновесия, при котором возбудитель и носитель приспосабливаются друг к другу, занимает 5-6 поколений — несколько лет в случае кроликов и век или полтора в случае людей. Такие людские болезни, как корь или ветрянка, раньше истребляли взрослое население. Теперь они обычно поражают тех, кто не успел обзавестись против них иммунитетом, то есть детей. И не случайно эти болезни произошли от животных, живших рядом с людьми: оспа от коровьей оспы, грипп от свиней, а корь от собачьей чумки или чумы рогатого скота.{218}
Чума представляет собой более сложный случай. Пока что это заболевание не достигло равновесия в человеческой среде. Сегодня оно почти так же смертельно, как и в XIV веке, но инфекция касается не многих животных из тех, что живут рядом с людьми. Переносчиками бациллы являются только грызуны, как, например, табарганы, миллионы которых на сегодняшний день заражены чумой. Для них заболевание смертельно, но эти норные зверьки живут изолированно, так что эпидемия медленно гуляет от одной колонии к другой. Только песчанки Юго-Западной Азии, как считается, научились переносить эту болезнь, так что некоторые из них могут долгое время страдать вялотекущей инфекцией.{219} Ученые не могут сказать наверняка, где впервые возник резервуар инфекции подземных грызунов, но предполагают, что это случилось где-то в районе Гималаев, на юге Китая.
Если бы носителями чумы были только люди, сурки и суслики, люди легко могли бы обезопасить себя, держась от этих зверьков подальше. Но в цепочку передачи смертельной болезни включилось еще два вида. Первыми стали блохи, через укус передававшие заразу от одного млекопитающего к другому. Но блохи не способны проделать многомильный путь от далеких подземных популяций грызунов до людей. Второй вид — черная крыса — послужил «паромщиком» между норными грызунами и цивилизацией, соединил резервуар с поселениями людей. Для блох и крыс бацилла так же смертельна, как для людей. Крыса умирала, но зараженные блохи, прежде чем погибали сами, проделывали те недостающие несколько футов от зверя к человеку.


640px-Paul_Fürst,_Der_Doctor_Schnabel_von_Rom_(Holländer_version)

Особенно важным в этой смертельной цепочке стала восточная крысиная блоха Xenopsylla cheopsis. Это неприятное насекомое имеет две особенности, помогавшие ему в этой роли. Во-первых, черная крыса — любимый его хозяин. Если табарган с человеком встречается редко, то крыса, так сказать, сотрапезник человека, она живет с ним рядом и добывает пищу в мусоре и отбросах, оставляемых человеком. Но рядом с табарганами черная крыса тоже живет. Поэтому блохе, а вместе с ней и чумной палочке ничего не стоит перебраться с табаргана на крысу. Покидают крысу блохи неохотно, только когда она умирает, оставляя блохе совершить последний, решающий скачок до человека. Второе роковое свойство этой блохи в том, что, в отличие от других видов блох, ее пищеварительная система очень чувствительна к чумной палочке, которая вызывает у насекомых сокращения пищеварительных путей. Поэтому когда зараженная блоха кусает грызуна или человека, значительная часть зараженного материала отрыгивается прямо в него.
После смерти крысы блоха может найти прибежище на верблюде или лошади, которые становятся настоящими блошиными гостиницами. Оба этих вьючных животных очень восприимчивы к заболеванию, как и многие другие млекопитающие и птицы.
С точки зрения бациллы, и блоха, и черная крыса, и человек — неважные игроки, случайно пострадавшие, неудачливые прохожие. Главная задача организма — сохранить себя в резервуаре норных грызунов. А успехи сельского хозяйства позволяют существовать обособленным, плотно населенным городам, которые привлекают черных крыс, прекрасно приспособленных к городским условиям.
Черная крыса блестяще играет свою роковую роль. Она не просто стремится к человеку, она еще и высококлассный верхолаз. Примерно во времена расцвета Древнего Рима и империи Хань эти звери принялись путешествовать по всему Великому шелковому пути, а также на кораблях, вместе с муссонами. Где-то в начале нашей эры черная крыса по канатам восточных доу и греческих кораблей перебралась в Европу.


* * *
Само по себе название «чума» вызывает немало путаницы. Почти наверняка ни в одной из вспышек болезни, зафиксированных в античности, чумная палочка не повинна. Шумерские источники упоминают об эпидемиях еще за две тысячи лет до нашей эры, а в первых книгах Ветхого Завета, написанных между 1000 и 500 годами до н. э., описана божественная кара в виде морового поветрия на землях Плодородного Полумесяца. Современные переводчики обозначают эти события словом «чума», но Библия и другие древние источники редко приводят клиническую картину заболевания, чтобы можно было опознать его возбудителя.
Только в некоторых случаях древние хронисты описывают болезнь достаточно подробно. Один из самых ранних таких трудов принадлежит Гиппократу. Это его «Эпидемии», написанные около 400 года до н. э. Там явно описаны случаи свинки (неболезненные опухоли за ушами, хрипота, кашель) на острове Тасос. Тут же, в его работах, обнаружено, как считается, описание инфицирования чумной палочкой. Великий историк Пелопоннесских войн Фукидид привел, пожалуй, самое известное в древней литературе описание эпидемии. Это чума 430 года до н. э. в Афинах, которая погубила около четверти всего афинского войска. Но из этого текста невозможно сколько-нибудь определенно выяснить, какой возбудитель вызвал эту болезнь.
Вспышки инфекционных заболеваний регулярно опустошали Рим — как республику, так и империю. Самая знаменитая произошла около 166 года, когда легионы Марка Аврелия, возвращаясь домой, занесли заразу из Междуречья. В документах того времени говорится о том, что вымерла треть населения столицы, погибли целые армии. Другая вспышка поразила Рим в середине III века и за день сгубила целых пять тысяч жизней.{224} И снова — нет точного описания этого римского поветрия. Из самых подробных воспоминаний можно сделать вывод, что это было первое вторжение в Европу оспы и кори с поселков и пастбищ Плодородного Полумесяца, где они зародились.
Клинические признаки болезни, вызванной чумной палочкой — опухоли в паху и подмышках, сильный жар, черные кровоточащие высыпания на коже и скорая смерть, — настолько характерны, что если бы они появились в древнем мире, до 500 года до н. э., это событие было бы описано. Тем более это касается легочной формы заболевания, когда бацилла передается от одного человека к другому по воздуху с кашлем и способна к заходу солнца опустошать целые кварталы людей, поутру казавшихся совершенно здоровыми.

* * *
В начале нашей эры зараженные блохи или грызуны как-то смогли проделать путь от какого-то из древних резервуаров заболевания, вероятно от индийских подножий Гималаев, до Малабарского побережья, где зараженные черные крысы вскарабкались по канатам на торговые корабли, следовавшие на запад. Зимний муссон перенес корабли через Индийский океан в Александрию (а может быть, в промежуточные порты, такие как Аден или остров Сокотра). Это случилось достаточно быстро, чтобы крысы могли дожить и, высадившись на берег, передать бациллу дальше. В 541 году, во время правления византийского императора Юстиниана, появились первые свидетельства распространения чумы — Черной смерти (называемой так из-за появления характерных черных бубонов). Историк Прокопий Кесарийский пишет, что «Юстинианова чума» впервые (по крайней мере, на взгляд европейцев) появилась в Египте. Как и следовало ожидать, ее занесли в восточный Египет через Красное море. (Более удобный «путь Синдбада» через Персидский залив был перекрыт Персидской империей, главной соперницей Византии.){225}
Прокопий сам видел начало эпидемии: «Около этого времени [зима 541-542 года] распространилась моровая язва, из-за которой чуть было не погибла вся жизнь человеческая». Прокопий очень ясно описал бубоны — болезненные, воспаленные опухоли лимфоузлов «не только в той части тела, которая расположена ниже живота и называется пахом (бубоном), но и под мышкой, иногда около уха, а также в любой части бедра». Это несомненные признаки чумы. Историка удивляло, как передается болезнь, когда люди избегают личного контакта:
Ибо не было случая, чтобы врач или другой какой-то человек приобрел эту болезнь от соприкосновения с больным или умершим; многие, занимаясь похоронами или ухаживая даже за посторонними им людьми, против всякого ожидания не заболевали в период ухода за больным, между тем как многих болезнь поражала без всякого повода, и они быстро умирали».

Эту эпидемию разносили блохи, и поэтому болезнь распространялась не так быстро, как легочная форма, которая поразила Европу в XIV веке. Волна за волной, зараза прокатывалась по Восточной империи с промежутками в 5-10 лет, поражая таким образом преимущественно молодежь, которая еще не успела приобрести иммунитета. В 541-542 годах вымерла треть населения Константинополя. Прокопий описывает пик эпидемии, когда за день умирало по 10 000 человек. К 700 году от жителей Константинополя осталась лишь половина. До того как случилась эпидемия, Юстиниан, казалось, вот-вот снова объединит империю. Но чумной палочки оказалось достаточно, чтобы эти надежды рухнули. Эта эпидемия позволила Европе погрузиться в Темные века и создала геополитический вакуум, который с легкостью занял ислам, защищенный от болезни пустынным климатом (неподходящим для черной крысы) и отсутствием больших городов. Далеко на востоке чума тоже помогла мусульманам — Прокопий пишет, как она опустошила Персию, что, вероятно, способствовало победе мусульман над империей Ктесифона (в совр. Ираке) в 636 году.
К тому времени как византийский очаг чумы выгорел, торговля с Востоком достигла глубокого упадка. В том же 622 году, когда чума затопила Константинополь, курайшиты изгнали Мухаммада и его сторонников из Мекки, и тем пришлось совершить хиджру в Медину. Через восемь лет войска Пророка контролировали всю Аравию и более чем на тысячелетие перекрыли Баб-эль-мандебский пролив для европейских торговых кораблей. Еще через несколько поколений для европейских купцов закрылся и Шелковый путь. Воинства ислама отняли у европейцев доступ к Азии, которым те пользовались от начала нашей эры. Обратной стороной этого позорного поражения оказалась защита Европы от азиатских резервуаров чумы на семь столетий.
Жаркие, засушливые и, большей частью, малонаселенные просторы Аравийского полуострова защищали мусульман от болезни, зато недавно завоеванные ими плотно населенные земли Плодородного Полумесяца оказались превосходным рассадником для поветрия. К 639 году чума прокатилась по Сирии, выкосила ее гражданское население и 25 000 мусульманских солдат. Халиф Омар — второй преемник Пророка — пытался спасти своего полководца Абу Убейду, отозвав его из Сирии. При этом халиф скрыл истинные причины, сказав, что вызывает его, поскольку нуждается в срочном совете. Абу Убейда распознал хитрость и, положившись на волю Аллаха, остался в Сирии. Вскоре он пал жертвой болезни, как и множество арабских военачальников, сменивших его.
Чума сумела даже расколоть ислам. После смерти Абу Убейды другой полководец — Моавия ибн-Аби Суфиян — сверг халифа Али (четвертого наследника Пророка, его двоюродного брата и племянника), — и ислам раскололся на суннитов и шиитов. Если бы Омару удалось спасти Убейду от чумы, возможно этого трагического раскола и не случилось бы.
Но хотя «Юстинианова чума» наносила большой урон победоносному мусульманскому воинству, гораздо сильнее она поражала их врагов — византийцев и персов. Как пишет историк Джосайя Расселл: «Ни Карл Великий, ни Гарун аль-Рашид, ни великие исаврийские и македонские династии не смогли справиться с блохой, крысой и бациллой».{231} Врагов молодой веры — византийцев и персов — уничтожали не только меч Али и богатства Хадиджи — к ним следует добавить и Черную смерть.
«Юстинианова чума» за несколько поколений успела расползтись от портов Индии и Китая к востоку. Убедительные свидетельства китайцев об этой болезни появились в начале VII века, и хотя демографические данные недостаточны, скорее всего, чума опустошила империю Тан не меньше, чем Византию. Один из свидетелей писал, что в 762 году опустела провинция Шаньдун. В период между 2 и 742 годами население Китая сократилось на четверть.
И тут все прерывается. Последняя волна чумы обрушилась на Константинополь в 622 году, а на окраины империи в 767-м. После этих дат до XIV века никаких упоминаний о Черной смерти в христианском мире нет.
]]>
Fri, 19 Sep 2014 14:39:43 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010d
здесь мертвецы2
Пролог

— Обнаружили вашу мать.
Прошла почти неделя с тех пор, как отец сделал это заявление, и его слова до сих пор звенели у меня в ушах.
Харриет! Харриет нашлась! Кто мог в это поверить?
Харриет, пропавшая во время экспедиции в горах, когда мне едва исполнился год; Харриет, которую я не помню.
Как я отреагировала?
Оцепенение. Впала в полнейшее тупое безмолвное оцепенение.
Ни счастья, ни облегчения, ни даже благодарности к тем, кто нашел ее спустя десять лет после исчезновения в Гималаях.
Нет, я ощущала лишь ледяное оцепенение: позорное чувство, заставившее меня отчаянно мечтать об одиночестве.
Глава 1
Начиналось все прекрасным английским утром. В такой потрясающий апрельский день, когда появляется солнце, внезапно кажется, будто лето в самом разгаре.
Солнечный свет пронзил пухлые белые облачка, и по зеленым полям игриво запрыгали тени, охотясь одна за другой на покатых холмиках. Где-то в лесах по ту сторону железной дороги пел соловей.
— Пейзаж напоминает цветную иллюстрацию из Вордсворта, — сказала моя сестрица Даффи, обращаясь преимущественно к самой себе. — Чересчур живописно.
Офелия, моя старшая сестра, изображала собою бледную молчаливую тень, предавшуюся размышлениям.
В назначенное время, то бишь в десять часов утра, мы все собрались не то вместе, не то порознь на маленькой платформе полустанка Букшоу. По-моему, впервые в жизни я видела Даффи без книги в руках.
Отец, находившийся немного в стороне от нас, то и дело нервно посматривал на наручные часы, а потом переводил взгляд на рельсы, щурясь и высматривая вдалеке дым.
Прямо за ним стоял Доггер. Как странно видеть их двоих на железнодорожной платформе посреди сельской глуши — джентльмена и слугу, вместе переживших ужасные времена и одетых в свои лучшие воскресные одежды.
Хотя когда-то полустанок Букшоу использовался для доставки в большой дом товаров и гостей и хотя рельсы сохранились, обветшавшее кирпичное здание вокзала уже целую вечность было заколочено.
Правда, за последние несколько дней его торопливо подготовили к возвращению Харриет: вокзал подмели, вычистили, заменили разбитые окна, на маленькой клумбе посадили много цветов.
Отцу предложили отправиться в Лондон и вернуться в Букшоу вместе с ней, но он захотел встретить поезд на полустанке. В конце концов, как он объяснил викарию, именно здесь и так он впервые ее встретил много лет назад, когда они были молоды.
Пока мы ждали, я обратила внимание, что отцовские сапоги отполированы до блеска, из чего заключила, что сейчас Доггеру намного лучше. Бывали времена, когда Доггер кричал и всхлипывал по ночам, забивался в угол своей крошечной спальни, одолеваемый видениями далеких тюрем, мучимый призраками прошлого. Все остальное время он настолько разумен, насколько может быть разумен человек, и я поблагодарила небо, что сегодняшнее утро — один из таких периодов.
Сейчас мы нуждались в нем как никогда.
Там и сям на платформе, в отдалении от нас, стояли тесные маленькие группки деревенских жителей; они тихо переговаривались, оберегая наше уединение. Группа побольше собралась вокруг миссис Мюллет, нашей поварихи, и ее мужа Альфа, словно их должности автоматически делали их членами нашей семьи.
Когда пробило десять часов, все внезапно умолкли, словно по сигналу, и в окрестностях воцарилась сверхъестественная тишина. Как будто землю накрыли огромным стеклянным колпаком, и весь мир затаил дыхание.
Даже соловьи в лесах внезапно прекратили свои песни.
Воздух на платформе наэлектризовался, и наше общее дыхание создавало ветерок.
И наконец, спустя бесконечно долгие минуты тишины, вдалеке мы увидели дым поезда.
Он приближался и приближался, везя Харриет — мою мать — домой.
Воздух будто исчез из моих легких, когда сверкающий поезд въехал на станцию и со скрежетом остановился у платформы.
Состав не был длинным: паровоз да с полдюжины вагонов, торжественно окутанный дымом после остановки. Наступило временное затишье.
Потом из последнего вагона вышел проводник и трижды резко свистнул в свисток. Двери открылись, и на платформу высыпали мужчины в форме: усатые военные с впечатляющим разнообразием медалей.
Они быстро образовали две колонны и замерли.
Высокий загорелый человек, которого я приняла за их начальника и чья грудь вся была покрыта орденами и лентами, промаршировал к моему отцу и вскинул руку в салюте так резко, что она завибрировала, словно камертон.
Хотя отец, по-видимому, пришел в замешательство, он кивнул в ответ.
Из остальных вагонов высыпала толпа мужчин в черных костюмах и котелках, в руках они держали трости и сложенные зонтики. Среди них была кучка женщин в строгих костюмах, шляпках и перчатках; некоторые даже были облачены в форму. Одна из них, спортивная, но непривлекательная женщина в цветах Королевских военно-воздушных сил, производила впечатление такой мегеры и имела на рукаве столько полосок, что вполне могла оказаться вице-маршалом авиации. Я подумала, что этот маленький полустанок в Букшоу-холл никогда за всю свою длинную историю не принимал такое разнообразие человеческих типов.
К моему удивлению, одна из одетых в форму женщин оказалась сестрой отца, тетушкой Фелисити. Она обняла Фели, обняла Даффи, обняла меня и потом, не говоря ни слова, заняла позицию позади отца.
По приказу две колонны ловко промаршировали к голове поезда, и большая дверь грузового вагона отъехала в сторону.
При ярком солнечном свете было очень трудно что-то различить в сумрачных глубинах вагона. Я разглядела только что-то вроде дюжины белых перчаток, танцующих в темноте.
И потом аккуратно, почти нежно выплыл деревянный ящик, который приняли на плечи две колонны ждущих мужчин; секунду они стояли неподвижно, будто оловянные солдатики, уставившись прямо на солнце.
Я не могла отвести взгляд от этой штуки.
Это был гроб; явившись на свет из сумрака грузового вагона, он ярко сверкал под безжалостным солнцем.
Это Харриет. Харриет...
Моя мать.
]]>
Thu, 18 Sep 2014 12:44:41 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010c
голдсуорти3
Имя гунна Аттилы по сей день остается символом жестокости и разрушения. Он — один из немногих деятелей античной истории, чье имя до сих пор на слуху. Благодаря этому он оказывается в одном ряду с такими персонажами, как Александр, Цезарь, Клеопатра и Нерон. Из них лишь Нерон пользуется столь же дурной славой, поскольку Аттила стал олицетворением варварства в античном мире. Его биографию слишком часто смешивают с биографией другого завоевателя, жившего позднее и добившегося больших успехов, — Чингисхана. Бытуют образы тысяч узкоглазых воинов на низкорослых лошадях, текущих непрерывным потоком из степей под значками из волчьих хвостов, чтобы проливать кровь, разрушать, жечь города и громоздить груды черепов. В конце XIX века поначалу французы, а затем в большей мере англичане называли немцев гуннами; они не выбрали для этого слово «готы», «вандалы» или название любого другого народа, который можно было с вероятностью рассматривать в качестве предка современных немцев.
В 1914 году именно «гунн» подверг «насилию» сохранявшую нейтралитет Бельгию. Здесь сыграло свою роль то, что имя это короткое и легко запоминающееся, что оказалось весьма удобно для авторов лозунгов и поэтов вроде Киплинга. Что еще более важно, оно олицетворяло врага, чей образ полностью противоположен всему благому и цивилизованному.
Этот стереотип дает хотя бы смутное представление о том страхе, который внушали гунны в конце IV—V веке. Отчасти он был связан с расовыми различиями. Гунны выглядели непривычно даже по сравнению с варварами, которых в империи уже знали. Они были низкорослы, коренасты, с маленькими глазами и — на взгляд римлян — почти стертыми чертами лица. Во многих описаниях подчеркивается их уродство, хотя, что любопытно, не упоминаются их удлиненные черепа, которыми, если можно так выразиться, щеголяла небольшая часть гуннских мужчин и женщин, — специально созданная неправильность, возникавшая вследствие того, что младенцам туго перевязывали голову, чтобы деформировать костную ткань. Никто не знает, для чего это делалось, хотя в других культурах зачастую бывали приняты аналогичные вещи. На сей раз мы имеем право предположить существование некоего мотива ритуального характера, связанного с чем-то нам непонятным.
Гунны были чужды как римлянам, так и готам. Кроме того, они казались ужасающе жестокими и смертельно опасными в бою. И все же они не были непобедимы. Аттила создал обширную империю, пусть и не такую большую, как утверждал он в своих хвастливых декларациях (и вслед за ним — некоторые историки). Его армии заходили далеко в глубь римских провинций, круша все на своем пути, но они не могли остаться там. Часть приграничных областей покорилась ему, еще больше земель подверглось опустошению, но в целом его территориальные приобретения за счет Рима были скромны. Кроме того, империя Аттилы просуществовала недолго: после его смерти сыновья начали борьбу за власть, а покоренные народы восстали, и в течение нескольких лет она развалилась на части. Сами гунны вряд ли были многочисленны, а обширные армии Аттилы, по-видимому, всегда по большей части состояли из союзников, включая готов, аланов и представителей других народов. Гунны также не всегда были только врагами Рима. И Восточная, и Западная империи часто принимали на службу гуннские отряды, сражавшиеся за них весьма успешно.
Leoattila-Raphael
Аттила — вариант Рафаэля
Аттила как человек куда более интересен, чем миф о нем. Он вовсе не был подобен Чингисхану; равным образом и гуннов далеко не полностью можно отождествить с монголами эпохи Средневековья. Кочевые народы обладали далеко не одинаковой и неизменной во времени культурой. Гуннов обвиняли в том, что они спровоцировали вторжение варваров, которое в конечном итоге погубило Западную Римскую империю. Вместе с тем им ставили в заслугу тот факт, что они охраняли существование этой же империи в течение нескольких десятилетий и отсрочили ее падение, удерживая германские племена. Оба утверждения содержат долю правды, но они не отражают всей истины. Тем не менее справедливо будет заметить, что в течение жизни целого поколения гунны и их вожди были единственной — и чрезвычайно мощной — силой, противостоявшей римлянам в
Европе.
Из степей на Дунай

Появление гуннов в IV веке стало для римлян неожиданностью, и, несмотря на ряд попыток соотнести их с племенами, известными из классической традиции, римляне не имели адекватного представления об их происхождении.
Устная традиция самих гуннов также не сохранила никаких сведений о том, что они сами думали на сей счет. В XVIII веке было высказано предположение, что гунны — тот же самый народ, что и хунну, упоминавшиеся в китайских источниках. Эта мощная конфедерация кочевых племен создавала серьезную угрозу границам Китая начиная с III века
до н.э. вплоть до конца I века н.э. Отброшенные назад силами консолидировавшегося Китая гунны, согласно некоторым гипотезам, отступали все дальше и дальше на запад, пока не достигли рубежей римского мира несколькими столетиями позже. Это возможно, однако упомянутые предположения уязвимы для критики. Безусловно, гунны происходили откуда-то из Великой степи, но территории, поросшие травой, столь обширны и на них обитало столько кочевых племен, что само по себе это дает нам слишком мало.
Мы просто не знаем, почему гунны двинулись на запад. Источники классического периода повторяют легенду о том, что их первая встреча с готами была случайной, когда отряд гуннов, преследуя животное на охоте, заехал дальше, чем когда бы то ни было прежде, и наткнулся на людей, ранее им неизвестных. Подобные истории — частое явление в древней литературе, однако они редко заслуживают доверия. В кочевых племенах вроде гуннов имелись искусные мастера, в том числе работавшие по металлу, и в особенности те, кто делал кибитки, в которых они путешествовали, и луки для охоты и сражений. Однако предметы роскоши всегда были у них редкостью, и в этом отношении они зависели от стационарных поселений. В конце концов, вероятно, именно богатство Рима и, конечно, Персии, а также народов, живших на границах этих империй, привлекло гуннов. Во второй половине IV века они достигли Черного моря; к концу столетия некоторые зашли так далеко, что достигли земель, ныне именуемых Венгерской равниной.

1024px-Huns_by_Rochegrosse
Гунны разоряют виллу в Галлии
Как и в случае с готами или алеманнами и другими племенными группировками, было бы ошибкой видеть в гуннах отдельный единый народ. В степях кочевые племена часто проводили большую часть года, разбившись на небольшие группы, которые состояли из нескольких семей и передвигались с места на место в поисках сезонных пастбищ для овец и коз, дававших им значительную часть всего необходимого для жизни. У них, вероятно, уже имелись цари и вожди (хотя, вероятно, не обладавшие значительной властью), а также зачатки кланов или племени. Контакты и конфликты с народами вроде готов, аланов и, наконец, римлян увеличили значение подобного разделения и стимулировали усиление личной власти вождей. Для большого набега нужны были лидеры, которые контролировали бы отряды и направляли их атаки. Успешные рейды приносили добычу и славу, что усиливало престиж и власть командующих. Войны, вынудившие стольких готов искать убежища за Дунаем в 376 году, повлекли за собой усиление могущества успешно действовавших гуннских военных предводителей. Некоторые племена бежали, чтобы гунны не вырезали их; еще больше осталось, присоединившись к гуннам и оказавшись в зависимости от них в той или иной степени. В результате лидеры гуннов получили подчинявшихся им союзников — вождей и царей других племен. В течение следующих пятидесяти лет существовала отчетливая тенденция к сокращению среди гуннов числа военачальников и одновременно — к усилению их власти. Итогом этого стало правление Аттилы, хотя даже тогда, по-видимому, имелись небольшие группы гуннов, не признававшие его власти. После его смерти они разделились на множество отдельных отрядов.
Военные успехи гуннов в столкновениях с другими племенами требуют пояснений — хотя, быть может, причины более просты, чем обычно считается. Мы не знаем даже, в чем состоял первоначальный конфликт между ними, чтобы оценить, какую роль играли численность, вожди и стратегическое или тактическое положение. На войне успех может подпитывать сам себя, придавая все большую уверенность предводителям и вместе с тем постепенно деморализуя врага, пока тот не уверится в том, что его ждет лишь поражение.
Это в особенности справедливо, когда победители выглядят и действуют иначе, нежели их противники, поскольку тем легче поверить в непобедимость врагов. В первых стычках гунны имели преимущество перед врагами: если они могли нанести удар по вражеским усадьбам и деревням, то противники не могли ответить им тем же и совершить нападение на то, что имело жизненно важное значение для врага. Гунны были мобильны и могли перегнать кибитки, где находились их семьи и запасы продовольствия, туда, куда не могла дотянуться рука неприятеля. Также важно, что гунны, все без исключения умевшие ездить верхом и привыкшие путешествовать таким образом на далекие расстояния, могли нанести удар в глубь вражеской территории и при этом перемещаться очень быстро. Даже потерпев поражение, они часто могли ускользнуть, понеся минимальные потери.
Гуннское войско состояло из конных лучников. Их лошади были меньше римских скакунов, но отличались силой и выносливостью, позволявшей им пережить жестокие степные зимы. Согласно «инструкции», написанной в Восточной Римской империи в VI веке, гуннов следовало атаковать в конце зимы, когда их лошади ослабевали. У большинства воинов было несколько коней. В ходе кампании, и в особенности во время набегов, они регулярно меняли усталых лошадей на свежих, что обеспечивало быстрое передвижение отряда. Не следует, однако, преувеличивать: не сохранилось ни малейших свидетельств того, что каждому гунну нужно было по десять лошадей. Такое могло относиться лишь к немногим — тем, кто обладал большим богатством по сравнению с остальными, причем всех лошадей вовсе не обязательно брали с собой на войну. Пределом мечтаний большинства обычных воинов, вероятно, было по две-три лошади (заметим, что даже для такого количества коней требовалось немало корма). Гунны пользовались седлами с деревянной основой, отличавшимися, если так можно выразиться, дизайном от четырехугольных римских седел и более удобными для конных лучников. Стременами, которые еще не были
известны в Европе, они также не пользовались.
Гуннский лук представлял собой выдающееся достижение тогдашних мастеров. Лук был сложным (композитным): он делался из дерева, сухожилий животных, рога и кости. Сухожилия обеспечивали так называемую прочность на разрыв, в то время как рог — прочность сжатия.
Сочетание этих материалов обеспечивало оптимальное соотношение силы выстрела и веса лука. Когда лук натягивали, его плечи изящно изгибались назад от точки захвата.
Длина его увеличивалась за счет использования гибких костяных или роговых «ушей» («планок»); благодаря им при выстреле опять-таки удавалось развивать большую силу. Ненатянутый лук сам собой сгибался в противоположную сторону, отсюда еще одно название — рекурсивный. Композитные луки были широко известны в Древнем мире. Ими пользовались персы, а также кочевые и полукочевые племена — такие как сарматы и аланы. В римской армии они являлись стандартным оружием, и археологи часто находят «уши» в местах военных поселений. Гуннские луки были необычно большими — в особенности учитывая, что ими пользовались конники — и по этой причине более мощными. Использование «ушей» дополнительно увеличивало его мощность. Лук был асимметричен: часть, находившаяся выше точки захвата, была длиннее, нежели та, что находилась ниже ее. Это было необходимо уже не для увеличения его мощности, а для того, чтобы всаднику было проще стрелять из него. Гуннские луки были чрезвычайно высококачественными. На изготовление такого лука, вероятно, уходил не один год; для этого требовались огромные специальные знания и опыт, передававшиеся мастерами из поколения в поколение. Хороший лук служил долго; любопытно, что остатки луков, обнаруженных в захоронениях, носят на себе следы поломки. Неповрежденный лук представлял собой слишком ценную вещь,чтобы класть его в могилу.
Технологические достижения до некоторой степени объясняют, почему гунны представляли собой столь грозную военную силу. Каждый был вооружен исключительно мощным луком превосходной конструкции. Седло обеспечивало ему удобную посадку даже при быстрой езде и возможность править конем одними коленями, поскольку при стрельбе нужны обе руки. С луком дело обстоит иначе, нежели с огнестрельным оружием и арбалетом, которые сами обеспечивают необходимую для выстрела энергию; обучить пользоваться таким оружием гораздо проще, тогда как чтобы стать хорошим лучником, нужно гораздо дольше практиковаться и совершенствовать мастерство. Мощность выстрела определяется в основном тем, какую силу прикладывает стрелок; отчасти она увеличивается благодаря сложной конструкции, но сам по себе лук выстрелить не может. Искусство стрельбы можно освоить лишь постоянно тренируясь; для конных лучников это справедливо вдвойне, поскольку они должны быть не только хорошими стрелками, но и мастерами верховой езды. Охота позволяла практиковаться и тем самым готовиться к войне; чтобы выжить в степи, каждый представитель племени должен был владеть обоими названными искусствами. И даже впоследствии, когда гунны перебрались на территории близ границ Римской империи и жизнь их изменилась, навыки эти по-прежнему ценились и служили постоянным объектом приложения сил при тренировках.
Первые стычки между гуннами и готами по большей части изображались без особых прикрас: пешие воины, большинство из которых не имело доспехов и защищалось только щитами, оказывались полностью беззащитны при молниеносном нападении конных лучников. Часто звучит сравнение с охотой, в ходе которой отряд всадников систематически уничтожает скот и хладнокровно убивает людей — и одиночек, и небольшие группы. Несмотря на всю свою храбрость, пехотинцы просто не могли догнать своих быстрых противников, которые приближались к ним лишь обладая подавляющим превосходством в силах. В этот момент гунны имели обыкновение пользоваться вспомогательным вооружением — мечами и арканами. Вероятно, именно так и происходили стычки, о которых идет речь, хотя следует заметить, что аланы сами были превосходными наездниками и
лучниками и все же быстро потерпели поражение от гуннов.
Добившись первых успехов, гунны обычно включали в свое войско большие контингенты союзников, сражавшихся по-своему. Среди них было немало пехотинцев, вооруженных дротиками, копьями или мечами, а не луками.
Гуннский лук в умелых руках был смертоносным оружием, но чудо-оружием его назвать нельзя, и возможности гуннской армии не были беспредельны. Конные лучники эффективно действовали лишь на открытой местности — к примеру, в степях или на Венгерской равнине. Назовем и другой недостаток: необходимость длительного обучения и постоянной практики приводила к уменьшению численности воинов даже в условиях, когда кочевники перешли к более оседлому образу жизни и популяция их увеличилась.
Воинов у гуннов было немного, и, конечно, быстрое возмещение тяжелых потерь оказывалось нелегким делом. Распространение власти гуннских вождей на союзников и подданных позволило пользоваться значительно большими ресурсами живой силы, но привело к тому, что армия стала гораздо более смешанной по составу.
В прежние времена римляне весьма успешно воевали против конных лучников и кочевников; прежде всего следует привести примеры сарматов и аланов. Сомнительно, что в другие времена гуннам удалось бы добиться столь ошеломляющих побед. Но, как мы уже видели, в начале V века военные действия велись весьма неуверенно: римские военачальники, такие как Стилихон и Констанций — а также предводители вроде Алариха, — не могли допустить поражений, так как это привело бы к тяжелым потерям или утрате их собственного престижа; то не было время частых битв, носивших судьбоносный характер. Римская армия также не стремилась к проведению тщательно спланированных наступательных кампаний, по крайней мере в Европе. Всегда было очень много других проблем, с которыми следовало разбираться, — и здесь не в последнюю очередь надо упомянуть угрозу в адрес империи, которую создавали ее же представители. В эту эпоху Аттила смог создать армии, значительные по численности и устрашающие (если судить по меркам того периода), и проводить с ними кампании в течение достаточно длительного времени. Лишь иногда он встречался со значительным сопротивлением. Успех гуннов во многом стал следствием слабости римлян.
]]>
Wed, 17 Sep 2014 12:31:20 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010b
норвич история папства

Благополучно спровадив Карла, Александр смог заняться решением своей главной задачи — укреплением позиций собственной семьи. Его старший сын, Джованни, к тому времени уже герцог Гандия, как предполагалось, должен был занять неаполитанский престол; однако его честолюбивые помыслы таковыми и остались — в июне 1497 года Джованни исчез. Через два дня его обнаружили в Тибре с перерезанным горлом, на теле насчитали не менее девяти колотых ран. Кто совершил убийство? Джованни было только двадцать лет, однако из-за своего буйного, изменчивого нрава и внимания к чужим женам он уже нажил себе множество врагов.
Наиболее вероятным представляется то, что это сделал брат Джованни, Чезаре; ходили грязные слухи о том, что они соперничали из-за невестки, жены Гоффредо Санчии, или даже их собственной сестры Лукреции. Чезаре был вполне способен на братоубийство — через три года почти наверняка именно он убил своего зятя Альфонсо Арагонского, второго мужа Лукреции, а его зависть к старшему брату ни для кого не являлась секретом.
Налицо еще одно любопытное обстоятельство: хотя папу Александра и выбила из колеи гибель любимого сына (он, как говорили, три дня не прикасался ни к еде, ни к питью), казалось, его не особенно обеспокоило то, что никого официально не обвинили и тем более не осудили за это преступление. Также и Чезаре, будь он невиновным, перевернул бы небо и землю, чтобы найти убийц брата.
На время, казалось, характер Александра изменился, и, как говорили, весьма значительно. «Удар, который обрушился на нас, — заявлял он, — самый тяжелый из всех, который нам пришлось когда-либо испытать. Мы любили герцога Гандию более, чем кого-либо в этом мире. Мы отдали бы семь тиар за то, чтобы только вернуть его к жизни. Бог сделал это, чтобы покарать нас за грехи наши. Со своей стороны мы полны решимости изменить наш образ жизни в лучшую сторону и реформировать церковь».
Pope_Alexander_Vi
Александр Борджиа

* * *
Она, конечно, нуждалась в реформировании. Расходы на войну, которые несло папское государство, и амбициозная строительная программа последующих пап требовали поиска постоянных источников все новых доходов. Открытие в 1462 году месторождения квасцов близ Тольфы стало настоящей удачей для папской казны. Квасцы были необходимым сырьем для портных и кожевников. Прежде их приходилось за немалые деньги импортировать из Малой Азии. Теперь же папы смогли объявить о запрете ввоза квасцов из мусульманских стран и установить собственную монополию на них. Но одних квасцов для покрытия расходов было совершенно недостаточно. Другим бесценным источником доходов являлась продажа индульгенций, равно как и должностей.
Изобретались все новые и новые синекуры, которые покупались за большие деньги и обеспечивали стабильный доход. В результате невероятно выросло число членов курии, многие из которых совершенно ничего не делали.
В рамках проведения частичных реформ Александр назначил комиссию из шести наиболее благочестивых кардиналов. И уже менее чем через два месяца был подготовлен проект буллы о реформировании. Папе запрещалась продажа бенефициев и передача церковной собственности в руки частных лиц. Что же касается кардиналов, в число которых входили представители самых различных наций, никто из них не имел права владеть более чем одной епархией. При них могло состоять не более восьмидесяти человек с тридцатью лошадьми. Им возбранялись занятия охотой, посещения театра, карнавалов, рыцарских турниров; расходы на их похороны не должны были превышать сумму в 1500 дукатов. Для менее высокопоставленных священнослужителей также вводились различные ограничения: им предписывалось отказаться от получения взяток и отослать своих любовниц.
Кто, однако, должен был проводить в жизнь эти новые правила? Как раз те, кого они ущемляли. Поэтому проект буллы так и остался проектом, а папа Александр вскоре вернулся к прежне- му образу жизни. Чезаре, который никогда и не отказывался от него, постепенно занял в сердце отца то место, которое раньше принадлежало Джованни, и в 1498 году убедил Александра освободить его от кардинальского сана и религиозных обетов, позволив ему вернуться к светской жизни. Вновь став мирянином (он был первым человеком в истории, который отказался от кардинальской шапки), Чезаре вскоре превратился в minence grise папы. Во многом благодаря его влиянию к концу этого года Александр оставил свою антифранцузскую политику и с готовностью дал согласие на расторжение брака нового французского короля Людовика XII, заверив при этом последнего, что не будет оспаривать его претензий на Милан и Неаполь. Поступая так, он открыл дорогу новым французским авантюрам в Италии. Однако эти соображения меньше всего беспокоили Чезаре, который отправился во всем блеске в качестве папского посла во Францию, где стал герцогом Валентинуа и обручился с Шарлоттой д’Альбре, сестрой короля Наварры. После своего возвращения в Италию он энергично занялся делами в Папской области, устраняя одного за другим (изгоняя или бросая в тюрьму) феодальных властителей Умбрии и Лацио, Романьи и Марки до тех пор, пока весь этот край не стал личным фьефом семейства Борджиа.
Cesareborgia
Чезаре Борджиа
1498 год стал также временем, когда разрешилась проблема, которая мучила Александра с самого начала его понтификата. Речь шла о доминиканском монахе Джироламо Савонароле. Выходец из Феррары, с 1490 года Савонарола жил во Флоренции, произнося страстные проповеди и зажигательные речи, изрекая апокалиптические пророчества и заявляя о своей связи с Богом.
Особенно сильно он обличал Медичи, герцога Миланского, и (особенно после восхождения на престол Александра) — папство. И он не стеснялся в выражениях:
«Папы и прелаты дурно говорят о мирской гордыне и тщеславии — и [сами же] погружены в них по уши. Они проповедуют целомудрие — и содержат любовниц... Они думают только о мире и мирских делах; о своих душах они нисколько не заботятся...
Они превратили церковь в притон... блудница, которая восседает на троне Соломона и заманивает прохожих... О развращенная церковь, ты творишь свои непотребства на глазах у всего мира, и твое ядовитое дыхание поднимается к небесам».
Свержение Медичи и их изгнание из Флоренции в 1494 году стало, как известно, просто результатом французского вторжения; но флорентийцы считали это заслугой Савонаролы, и он теперь стал первым человеком в городе, провозгласив «республику Христа и религии» и введя регулярные «костры тщеславия» — из зеркал, косметики, роскошной одежды, светских книг и картин (включая полотна Микеланджело и Боттичелли), музыкальные инструменты, доски для игр, даже шахматные фигуры. Когда это происходило, атмосфера в городе больше походила на пуританскую Англию XVII столетия, нежели ренессансную Флоренцию XV века.
Уже в 1497 году папа решил, что с него достаточно. Он отлучил от церкви беспокойного монаха, а когда Савонарола не обратил на это внимания, призвал к его аресту и казни. К этому времени флорентийцы также уже были сыты им по горло. 8 апреля 1498 года толпа напала на монастырь Святого Марка, настоятелем которого он являлся. В ходе борьбы несколько сторонников Савонаролы было убито, и ему наконец пришлось сдаться вместе с его двумя ближайшими сподвижниками. Всех троих подвергли пыткам, чтобы вынудить признания. 23 мая их вывели на пьяцца делла Синьория, где с них сорвали монашеские одежды и повесили на цепях от одного креста. Под ним разожгли сильный огонь, так что Савонароле предстояло сгореть точно так же, как до него горели «предметы суеты». Пепел всех троих сбросили в Арно, чтобы не осталось никаких реликвий, которые впоследствии могли бы стать объектом почитания.
Что же касается политики за пределами Италии, то здесь важнейшим решением папы Александра стало предпринятое им в 1493 году урегулирование отношений между Испанией и Португалией в связи с их недавними открытиями в Африке и Америке. Бол´ ьшую часть столетия Португалия, побуждаемая и вдохновляемая инфантом Энрике, более известным как принц Энрике Мореплаватель, методично исследовала западное побережье Африки; в последнее десятилетие века Бартоломеу Диаш и Васко да Гама обогнули мыс Доброй Надежды и открыли кружной путь в Индию. Испанские монархи проявили мало интереса к этим достижениям; их время пришло лишь тогда, когда Колумб возвратился в 1493 году из своего первого путешествия и объявил, что водрузил кастильский флаг в Новом Свете. Поэтому по их просьбе папа Александр провел демаркационную линию с севера на юг в 100 лигах к западу от Азорских островов, постановив, что все исследуемые территории к востоку от этой линии принадлежат Португалии, те же, что к западу, — Испании. В 1494 году после протестов со стороны португальцев эта граница была передвинута по Тордесильясскому договору дальше на запад; это сделало возможным в 1500 году предъявление Португалией претензий на Бразилию и объясняет, почему Бразилия и сегодня остается португалоязычной страной.
Последние четыре года своего понтификата Александр занимался преимущественно тем, что в угоду амбициям своим и Чезаре старался завладеть Папской областью и превратить ее в фамильный фьеф Борджиа. Соответствующий план составил и начал проводить в жизнь Чезаре, который к этому времени приобрел решающее влияние на своего отца. Это повлекло за собой падение многих виднейших римских семейств, и среди прочих — Орсини. Потребовалось совершить несколько убийств, за которыми обычно следовала конфискация имущества, что давало
средства для покупки высших церковных должностей, в том числе и кардинальской. Чезаре Борджиа боялись и ненавидели за его жестокость и насилия. «Каждую ночь, — сообщал своему правительству венецианский посол, — четверых или пятерых человек находят убитыми, епископов, прелатов и других, так что все в Риме трепещут, страшась быть умерщвленными [по воле] герцога».

* * *
И тем не менее, хотя Чезаре ужасно обезобразил сифилис — в конце жизни он уже не показывался на людях без маски, — мало на кого из тех, кто общался с ним, он не производил впечатления.
Его энергия била через край, храбрость была безграничной. Казалось, он не нуждается в сне, скорость его передвижений поражала; как говорили, он прибывает в один город до того, как покидает другой. При этом он разделял страсть отца к женщинам.
За свою короткую жизнь он прижил по меньшей мере одиннадцать бастардов, и дневник папского церемониймейстера Иоганна Буркхардта не оставляет сомнений в том, как Чезаре проводил свой досуг:
«В воскресенье вечером, 30 октября [1501 года], дон Чезаре Борджиа дал ужин в своих апартаментах в папском дворце в присутствии пятидесяти подходящих проституток или куртизанок, которые после трапезы танцевали там со слугами и другими, сначала одетыми, а затем совершенно голыми. По окончании ужина канделябры с зажженными в них свечами были поставлены на пол, вокруг рассыпаны каштаны, которые проститутки собирали, ползая голыми на четвереньках среди подсвечников.
Папа, дон Чезаре и донна Лукреция — все присутствовали здесь и наблюдали [за происходившим]. Наконец были предложены призы — шелковые дублеты, сапоги, шляпы и другие предметы одежды — тем людям, которые смогли наиболее часто совокупляться с проститутками».
Здесь было бы полезно сказать несколько слов о донне Лукреции. Ей выпала роль роковой женщины династии Борджиа; однако насколько она заслуживала такой характеристики, остается неясно. Она не только была хороша собой: дважды отец поручал ей полностью контролировать Ватиканский дворец с правом ведения переписки. Что же касается ее репутации, то совершенно отсутствуют какие-либо свидетельства, которые подтверждали бы достоверность слухов об инцесте Лукреции с одним или двумя ее братьями, а то и с собственным отцом, за исключе-
нием тех, что исходили от ее первого мужа Джованни Сфорца во время бракоразводного процесса, когда с обеих сторон звучали безосновательные обвинения в адрес друг друга. Видимо, ей выпала злополучная доля стать орудием в руках ее отца и брата c политическими амбициями. Ее брак со Сфорца в возрасте тринадцати лет (после двух более ранних помолвок) стал результатом стараний Александра заключить союз с Миланом. Вскоре, однако, в Сфорца отпала необходимость, и папский зять стал причинять неудобства. В 1497 году, похоже, возник заговор с целью его убийства (хотя кто из трех Борджиа участвовал в нем, мы уже никогда не узнаем), однако он бежал из Рима как раз вовремя и именно после этого решил, что достаточно ограничиться разводом. Джованни, который мог потерять не только жену, но и ее приданое, а также город Пезаро, полученный им в качестве фьефа от папы, держался стойко. Но в конечном счете вынужден был согласиться на унизительное условие — расторгнуть брак по причине своего полового бессилия, несмотря на свидетельство того, что оный сопровождался соитиями более тысячи раз. Дополнительным затруднением оказалось то, что во время развода Лукреция была уже беременна. Однако отцовство ребенка Джованни, родившегося втайне, так и не установили.
Lucrezia-Borgia
Лукреция Борджиа
Следующий брак Лукреции оказался еще более несчастливым. Ее второго мужа Альфонсо Арагонского, которого она по-настоящему любила, умертвил Чезаре — весьма вероятно, что из ревности, хотя имели место и политические мотивы. Как нам сообщают, она была убита горем. Однако вскоре Александр устроил ей третий брак — с другим Альфонсо, д’Эсте, принцем Феррарским. Сопутствовавшие этому празднества, проведенные, как обычно, на широкую ногу, были оплачены за счет продажи восьми новых должностей в курии и назначения девяти новых кардиналов (пятеро из них являлись испанцами), по 130 000 дукатов с каждого за красную шапку. (Примерно в это же время папа присвоил себе все состояние венецианского кардинала Джованни Микьеля, который впал в агонию, наверняка отравленный Чезаре.) Брак также оказался по видимости удачным, Лукреция родила супругу нескольких детей. Однако это не помешало ей завести роман с поэтом Пьетро Бембо и ее бисексуальным зятем, Франческо Гонзага, маркизом Мантуанским. Но несмотря на весь этот разврат, она пользовалась определенным уважением и пережила остальных членов своего семейства, скончавшись в Ферраре в 1519 году после рождения восьмого ребенка.

1503 год. В Риме стояла наиболее жаркая и нездоровая пора августа. Находившиеся недалеко от него Понтинские болота в те времена еще не осушили; свирепствовала малярия, и есть сообщения о нескольких случаях эпидемии. Было такое время года, когда все, кто имел возможность, покинули город; однако это было критическое время — французская армия двигалась на Неаполь, — и папа оставался в Ватикане. 12-го числа Александра и Чезаре свалила лихорадка. Чезаре выздоровел, но семидесятидвухлетний папа не смог бороться с болезнью и через шесть дней скончался.
Тот факт, что отец и сын захворали в один и тот же день, неизбежно наводит на мысль о попытке убийства. Указывалось, что 3 августа они обедали вместе с недавно назначенным кардиналом Кастеллези на его расположенной неподалеку вилле; по Риму быстро распространился слух, что они собирались отравить хозяина, но по неосторожности сами выпили отравленное вино. По некоторым причинам эта несколько курьезная история дошла до наших дней и вошла в некоторые солидные исторические работы; при этом игнорируется тот факт, что отец и сын Борджиа, совершившие к указанному времени немало убийств, не имели весомых причин для умерщвления Кастеллези. К тому же неизвестны яды, которые производили бы в течение недели такой эффект. Судя по всему, Александр и Чезаре стали жертвами эпидемии, и папа, что кажется почти невероятным, умер естественной смертью.
]]>
Tue, 16 Sep 2014 14:36:16 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab30000010a
lead

Мы знаем, вы ждали: “Мистер Мерседес” уже на русском — полтысячи страниц о таинственном незнакомце, “hard-boiled detective” от мастера ужаса Стивена Кинга.
Прочитать фрагмент романа (если вы этого еще не сделали) можно здесь, а у нас — большое интервью, которое писатель дал The Atlantic: о грамматике, писательском мастерстве и чтении вслух.


Джессика Лэй: Вы пишете, что “с успехом” преподавали грамматику. Как вы определяете “успех” в процессе преподавания?

Стивен Кинг: Успех — это когда удерживаешь внимание студентов с самого начала и раскрываешь им глаза на то, что большинство правил чрезвычайно просты. Я всегда говорю: не стоит зацикливаться на таких странных вещах, как неправильные глаголы (идти, шел, иду) и просто помнить о согласовании глагола и подлежащего.

Лэй: Когда меня просят назвать мои любимые книги, я прошу сузить область поиска: любимые книги для чтения или для преподавания? Вы приводите в своей книге “О писательстве” огромный список книг, обязательных к прочтению, но о каких книгах вам нравится рассказывать на уроках — и почему?

Кинг: Если говорить о литературе, то самая моя большая удача — это лекция, посвященная поэме Джеймса Дики “Падение”. Она о стюардессе, выпавшей из самолета. Студенты увидели, что поэма — расширенная метафора жизни вообще, с рождения до самой смерти, и им пришелся по нраву ее богатый язык. Хорошо приняли “Повелителя мух” и рассказы типа “Высокая блондинка” и “Лотерея” ( последнюю они обсудили вдоль и поперек – я улыбаюсь, просто вспоминая об этом) Никто не включает учебники по грамматике в списки обязательного чтения, но “Элементы стиля” — отличный справочник.

Лэй: В предисловии к “Элементам стиля” упоминается наставление «опускать ненужные слова». В то время как ваши книги объемны, манера вашего письма остается лаконичной. Как вы решаете, какие слова лишние, а какие необходимы для повествования?

Кинг: Ты слышишь это в своей голове, но с первого раза нельзя быть уверенным. Поэтому тебе приходится переписывать и переправлять текст. Мое правило — рассказ объемом в 3000 слов нужно ужимать до 2500 слов.
На практике это получается не всегда, но в большинстве случаев работает. Просто нужно выкинуть весь тот мусор, который не играет никакой роли. Долой бездельников! Даешь мясо!

Лэй: Если расширить тему разговора, как писатель-лектор может помочь студентам понять, какие слова подходят для их собственного творчества?
stephen-king-on-writing

Кинг: Всегда задавайте студентам вопрос: “Что ты хочешь сказать?” Каждое предложение, отвечающее на этот вопрос, есть часть эссе или рассказа. Те предложения, которые на этот вопрос ответить не могут, надо вычеркнуть. Я не думаю, что существуют слова per se [сами по себе], речь идет о предложениях. Обычно я предоставляю свободу выбора: написать 400 слов на тему «Моя мать — чудовище» или «Моя мать — ангел». Каждое предложение должно соответствовать выбранной теме. А это значит, что ваш отец и сопливый братишка окажутся за кадром.

Лэй: В своей книге “О писательстве” вы выделяете некоторые фразы, которые следовало бы исключить из тезауруса любого писателя: “В это самое время” и “в конце дня”. Появились какие-нибудь новые навязчивые фразы, которыми бы вы хотели поделиться?

Кинг: “Некоторые люди говорят”, или “Многие верят”. Подобные примеры ленивой атрибуции вызывают у меня желание швырнуть чем-нибудь. Это относится и к ИМХО, и к ЛОЛ.

Лэй: Вы пишете, что «из плохого писателя невозможно сделать писателя хорошего». Если так, то как должны поступать учителя с менее одаренными студентами?

Кинг: Спросите себя, чем они в действительности хотя заниматься по жизни — самый минимум, и сконцентрируйтесь на этом.

Лэй: Великие писатели всегда находятся между грамматическим мастерством и осторожным нарушением правил. Как вы узнаете, когда студенты готовы к тому, чтобы правила нарушать? Когда можно отложить в сторону красную ручку и позволить этим модификациям зацвести в полную силу?

Кинг: Я думаю, необходимо удостовериться в том, что они нарушают правила сознательно, используя фрагментарность и поток сознания. Если вы можете получить удовлетворительный ответ на вопрос «Почему ты
написал это так?» — значит, все в порядке. Ну а если – да ладно вам, мистер учитель, — вы же знаете, когда это специально, не так ли? Раскажи-ка это своему дяде Стиву.

Лэй: Как насчет Оксфордской запятой [запятая в пунктуации, используемая в английском языке перед союзом, перед последним пунктом в списке из трёх или более элементов]?

Кинг: Мне нравится и с ней, и без неё. К примеру, мне нравится предложение “Джейн купила яиц, молока, хлеба, и леденец для своего брата”. Но мне нравится и так: “Джейн бросилась к дому и выбила дверь” — потому что я
хочу чувствовать единое дыхание в эпизоде, и запятую ставить не буду.

Лэй: Вы превозносите преимущества написания первого чернового варианта книги за запертой дверью. Но студенты часто сфокусированы исключительно на том, чтобы отвечать так, как хочет учитель, и так боятся совершить ошибку, что впадают в паралич. Как учитель может сподвигнуть студентов к тому, чтобы запереть дверь начать бесстрашно
писать?

Кинг: В условиях класса это крайне сложно. Бесстрашие всегда возникает, когда подросток пишет для себя, и почти никогда, если необходимо написать школьное сочинение. Лучшее — и единственное — что можно сделать — это сказать студенту, что говорить правду важнее всего, правда намного важнее грамматики. Я бы сказал так: “Правда
всегда красноречива”. А он бы спросил: “Мистер Кинг, а что значит красноречива?”.

Лэй: Конечно, как только они что-то написали, они считают, что просто обязаны показать это миру. А как вы справлялись с процессом редактирования в начале своей писательской карьеры и как именно вы учите своих студентов работать над написанным?

Кинг: Многие из них даже не задумываются о редактуре; пишут «спустя рукава». Для чувствительных и неуверенных я стараюсь использовать метод «кнута и пряника», сочетание мягкости и твердости. Это как перетягивание каната, особенно с подростками. Довожу ли я своих студентов до слез? Да. Но я бы сказал, что «это тот самый шаг, который приведет тебя к следующему».

Лэй: Вы предупреждаете писателей, что нельзя нельзя подходить к написанию текста равнодушно. Как учителя могут поощрять детей к тому , чтобы они подходили к процессу писательства и с энтузиазмом, и с серьезностью?

Кинг: Больше всего мне нравится, когда я могу передать свой собственный энтузиазм. Я помню, когда читал лекции о Дракуле второкурсникам, я практически кричал: «Посмотрите на полифонию этой книги! Стокер – чревовещатель! Это восхитительно!» По-моему, мало пользы от учителей, которые которые «отыгрывают» лекцию как на сцене, но дети реагируют на энтузиазм. Вы не можете заставить студентов веселиться, но можете сделать аудиторию безопасным местом, в котором происходят интересные вещи. Я бы хотел, чтобы каждые 50 минут лекции ощущались как 30!

Лэй: Вы называете сочинение на свободную тему «глупым и несущественным занятием», которое совершенно не поможет развить навыки писательства. Какие сочинения полезны с этой точки зрения?

Кинг: Я старался давать задания, которые бы учили студентов конкретике. Я любил повторять «Сначала смотри, потом говори» полдюжины раз в день. Поэтому я часто просил их описывать действия, которые для них обыденны. Пусть девушка напишет абзац о том, как она заплетает волосы своей сестре. Пусть парень объяснит правила какой-нибудь спортивной игры. Это лишь основные отправные точки, которые учат студентов писать то, что они могли бы рассказать другу. Это удерживает в рамках конкретики. Если же вы попросите студента написать сочинение на тему «Мой любимый фильм», вы распахнете дверь субъективности, и, следовательно, наводнению клише.

Лэй: Я много читаю вслух в моем классе, потому что я думаю, что это отлично помогает студентам вжиться в сложный язык и риторику. Есть ли у вас любимые книги для чтения вслух?

Кинг: Моим детям я читал «Августовскую жару» Уильяма Ф Харви. Когда я доходил до последней строчки – «Только жара даже не думает спадать. Одна она может свести человека с ума» – можно было услышать, как муха пролетает. «Прекрасна за родину смерть» Уилфреда Оуэна тоже стала хитом. Дети хотели комиксов, когда были маленькими. Позже был «Хоббит», а за «Хоббитом» – «Властелин Колец». Во время длительных поездок, мы слушали аудиокниги. Хороший расказчик хорошей книги – это чудесно. И музыкально.

Лэй: Когда дело доходит до грамотности, учителей английского языка можно разделить на два лагеря: учителя, которые считают, что можно позволить студентам читать всё, что они хотят, лишь бы они были более склонны к чтению; и учителя, которые верят, что детей нужно подталкивать к чтению более сложных текстов, чтобы они узнавали новую лексику, разные жанры и идеи. К какому лагерю относитесь вы?

Кинг: Это какая-то ужасная идея попробовать изучать «Моби Дика» Мелвилла или «Дублинцев» Джойса в младшей школе, вы же не ходите ввести школьников в отчаяние! Даже самые одаренные сдадутся. Конечно, хорошо немного приоткрывать завесу. Дети должны видеть, что есть куда более яркие литературные миры, нежели мир Сумерек. Начинать читать хорошую фантастику – уже огромный скачок, это примерно как наконец перейти от мастурбации к сексу.

Лэй: Вы рисуете довольно мрачную картину учителей как профессиональных писателей. В конце концов, преподавание – «чахоточная профессия», как говорит один мой приятель, и реальной проблемой может стать поиск сил для собственных творческих начинаний после будней в школе. Вы все еще считаете, что совмещение работы учителем на полную ставку с писательством – обречено на провал?

Кинг: Многие писатели вынуждены преподавать, чтобы заработать на хлеб. Но у меня нет сомнений в том, что преподавательская деятельность забирает творческие силы и замедляет процесс написания книг. «Обречено на провал» — слишком грубо сказано, но совмещать писательство и преподавание – и правда трудно, Джессика. Даже когда у тебя есть время, трудно найти былую энергичность прыть.

Лэй: Если бы ваша писательская карьера не сложилась, вы бы продолжили преподавание?

Кинг: Да, но я бы получил степень в области начального образования. Я обсуждал это с моей женой прямо перед тем, как «выстрелила» «Кэрри». Вот вам простая, печальная истина: к средней школе многие из детей уже закрыли свои умы для того, что мы любим. Я бы хотел добраться до них, пока они еще открыты всему новому. Подростки, в лучшем случае, – замечательные и красивые вольнодумцы. В худшем – это как биться головой о кирпичную стену. Кроме того, они настолько заняты буйством своих гормонов, что просто невозможно привлечь их внимание.

Лэй: Как вы думаете, великим учителем рождаются или им можно стать?

Кинг: Хорошего учителя можно обучить, если он действительно хочет учиться (некоторые из них довольно ленивы). Великие учителя, такие как Сократ – рождаются.

Лэй: Вы относите писательство к ремеслу, а не к форме искусства. А как насчет преподавания? Ремесло или искусство?

Кинг: И то, и другое. Лучшие преподаватели – художники.

Источник]]>
Mon, 15 Sep 2014 11:40:14 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000109
агата кристи

Кругосветное путешествие стало одним из самых увлекательных приключений в моей жизни. Настолько увлекательным, что мне не верилось, что это правда. Я повторяла себе: “Я еду вокруг света”. Разумеется, кульминацией стала перспектива поехать в отпуск в Гонолулу. Я и мечтать не могла о том, что побываю на южном тихоокеанском острове. Сейчас, когда перед нами столько возможностей, трудно себе представить, как это было тогда. Теперь же круизы и заграничные путешествия стали обычным делом. Стоят они сравнительно недорого, так что практически каждый может себе это позволить.
Когда мы с Арчи ездили отдыхать в Пиренеи, мы путешествовали вторым классом и за ночь ни разу не прилегли: у нас были сидячие места. (Третий класс в международных поездах считался чем-то вроде палубных мест на пароходе. Даже в Англии дамы, путешествовавшие в одиночку, никогда не отважились бы ехать третьим классом. Если верить бабушке, вши, клопы и пьяные — еще не самое худшее, на что там можно было наткнуться. Даже служанки ездили вторым классом.) Мы бродили по Пиренеям и останавливались на ночлег в дешевых гостиницах. И сомневались, что на следующий год сможем себе позволить такую поездку.
Теперь же нам предстояло роскошное турне. Разумеется, Белчер устроил все на высшем уровне. Миссии выставки Британской империи подходило только самое лучшее. Мы все без исключения были теми, кого сейчас назвали бы VIP.
Мистер Бейтс, секретарь Белчера, был серьезный и доверчивый молодой человек, прекрасный сотрудник, но внешне походил на негодяя из мелодрамы. Брюнет со сверкающим взором, вид он имел самый зловещий.
— Выглядит что твой бандит, не правда ли? — заметил Белчер. — Того и гляди перережет вам глотку. На деле же такого порядочного человека еще поискать.

По дороге в Кейптаун мы гадали, как Бейтс ухитряется работать секретарем у Белчера. Тот его постоянно изводил, заставлял трудиться в любое время дня и ночи, когда майору заблагорассудится. Бедолага Бейтс проявлял пленку, писал под диктовку, по многу раз переписывал письма, поскольку Белчер все время вносил правки. Вероятно, секретарь получал хорошее жалованье, в противном случае игра явно не стоила свеч, поскольку путешествовать молодой человек не очень-то и любил. За границей он постоянно нервничал, в основном из-за змей: Бейтс был уверен, что в каждой стране, где мы побывали, они кишмя кишат и только и ждут, чтобы наброситься именно на него.
Мы отправились в путь в самом приподнятом настроении, однако вскоре радости моей пришел конец. Погода выдалась ужасной. Нам очень нравилось на борту “Замка Килдонан”, пока не началась качка. Хуже всего пришлось в Бискайском заливе. Я лежала у себя в каюте, изнывая от морской болезни. Четыре дня я была не в состоянии подняться с постели, меня непрестанно рвало. В конце концов Арчи привел корабельного врача. Кажется, тот не воспринимал морскую болезнь всерьез. Дал мне что-то, что должно было “успокоить организм”, как он сказал, но поскольку лекарство, не успев попасть в желудок, тут же оттуда вышло, едва ли оно успело помочь. Я по-прежнему стонала, мне казалось, что я умираю. Выглядела я не лучшим образом, поскольку женщина из соседней каюты, мельком увидев меня сквозь приоткрытую дверь, поинтересовалась у стюарда:
“А что, дама из каюты напротив умерла?” Как-то вечером я всерьез заявила Арчи, что, как только дойдем до Мадейры, тут же сойду на берег — разумеется, если буду жива.


08_surfingpg-vertical-extralarge

— Ну что ты, я думаю, тебе скоро станет лучше.
— Не станет. Я хочу на берег. На сушу.
— Тебе все равно придется вернуться в Англию, — заметил Арчи, — даже если ты сойдешь на Мадейре.
— Не придется, — возразила я. — Останусь здесь. Найду работу.
— И кем же ты намерена работать? — скептически поинтересовался Арчи.
В те годы женщине действительно было трудно найти работу. Сперва ее содержал отец, потом муж, вдова жила на то, что ей оставил покойный супруг или давали родственники. Женщина могла пойти в компаньонки к пожилой даме или устроиться бонной к детям. Но я быстро нашлась:
— Пойду в горничные, — ответила я Арчи. — Причем с большой охотой.
Горничные были нужны всегда, в особенности если могли похвастаться высоким ростом. Высокая горничная без труда нашла бы место — почитайте хотя бы “Клуни Браун”, замечательную повесть Марджери Шарп, — к тому же я была уверена, что обладаю всеми необходимыми навыками. Я знала, какие бокалы ставить на стол. Могла открыть и закрыть входную дверь. Умела чистить серебро: дома мы всегда начищали серебряные рамки для фотографий и фамильные драгоценности. Еще я могла прислуживать за столом.
— Да, — слабо проговорила я, — пожалуй, буду горничной.
Что ж, — ответил Арчи, — доберемся до Мадейры и решим.

dress 001

Но когда мы пришли на Мадейру, я так ослабла, что не могла даже подумать о том, чтобы встать с постели. Мне казалось, единственный выход — остаться на корабле и через день-другой умереть. Однако после того, как мы часов пять или шесть простояли на Мадейре, мне вдруг стало значительно лучше. Следующее утро выдалось ясным и солнечным, на море штиль, и я гадала, как это всегда бывает с морской болезнью, из-за чего же устроила такой переполох. Ведь, в конце концов, ничего страшного не случилось:
меня всего-навсего укачало.
Нет в мире пропасти шире, чем между теми, кто страдает от морской болезни, и теми, кого не укачивает. Никто из них не может понять состояние другого. Мне так никогда и не удалось привыкнуть к качке. Меня уверяли, что главное — потерпеть первые несколько дней, а потом все наладится. Это не так. Стоило подняться волнам, как меня снова принималась мучить морская болезнь, в особенности если качка была килевая. Но поскольку во время нашего круиза погода в основном стояла хорошая, я чувствовала себя прекрасно.
]]>
Thu, 11 Sep 2014 13:20:39 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000108
галина-2

Эдуарду Беленькому не повезло с именем и фамилией.
Когда какой-нибудь новый знакомый в ответ протягивал ладонь и называл себя, Эдику казалось, что собеседник едва сдерживает улыбку. На всякий случай Эдик припас несколько ответных шуток, но так и не воспользовался ими. Никогда. Никому до его имени и фамилии не было дела, как и до самого Эдика, и это было особенно обидно.
Мама, давшая ему звучное имя в честь романтического Эдуарда Фейрфакса Рочестера, прятавшего взаперти на чердаке родового гнезда свою безумную супругу, придумала не блиставшему особыми талантами робкому рыхловатому сыну загадочную неизлечимую болезнь, какие-то тоны в сердце, шумы, полупостельный режим, вследствие чего Эдик много читал и много мечтал. Он воображал себя путешественником, натуралистом или археологом и в своих воображаемых приключениях всегда был удачлив и надежен. Не раз он спасал от опасностей ученых друзей, в том числе невысокую бледно-смуглую девушку, дочку профессора, которая сначала презирала его, а потом прозревала, какое доброе и отзывчивое сердце кроется за этой молчаливой загорелой оболочкой.
Мир снаружи, куда Эдик время от времени выныривал из своих странствий, делался все более невыносим. Эдик мешком висел на брусьях, одноклассники при нем обсуждали поездки на родительские дачи, и Эдику, которого туда не приглашали, воображение рисовало развязные картины чужого веселья. Бледно-смуглая невысокая Ритка Полякова, которая, как считал Эдик, обязательно должна его полюбить, хихикала на переменках с прыщавым Жоркой Лепскером. Она как-то вдруг вытянулась и повзрослела, и Эдик в своих мечтах увидел дочь профессора долгорукой и долгоногой, с маленькой, почти мальчишеской грудью. Но дочь профессора никогда бы не стала так вульгарно и резко хохотать.
Из-за того что Эдик много времени провел под теплым одеялом, прислушиваясь к собственному телу, он довольно рано созрел, но эротические мечты его были довольно робкими, словно в голову был встроен некий цензурный ограничитель. Спасенная от кровожадных туземцев (туземцы на деле оказывались хорошими, добрыми, просто их натравил на экспедицию коварный проводник, тайный торговец археологическими редкостями) дочь профессора бросалась ему на шею, прижимаясь своим горячим телом к его горячему телу, но не более того. Иногда он испытывал во сне приятные содрогания, но, просыпаясь, маялся от тоскливого стыда, хотя сверстники уже хвастались друг другу успехами, а Ритка Полякова, не скрываясь, ходила с Лепскером,и Эдик отворачивал лицо, чтобы не видеть их вдвоем.
Зато, забравшись в теплую постель, он видел то, что хотел. В резком, чужом, прямом солнечном свете видел он смуглое лицо профессорской дочери (ее звали Майя, потому что профессор занимался этим вымершим народом), очень светлые глаза, высокие скулы, чуть заметные тени под ними и одну белую тонкую морщинку, как лучик уходившую вверх от самой середины пушистых строгих бровей.
Подобравшись в воображении к особенно острому приключению, он медлил, смакуя подробности. Пахнут лианы после тропического ливня, кружатся над цветами крохотные яркие колибри с размытыми ореолами крыльев, девушка идет впереди, полукруглый вырез майки открывает смуглый ряд позвонков, покрытых золотистым пушком, и он смотрит на нее, на эту беззащитную спину, и сердце сжимается от любви и нежности, и тут с ветки... Тут он засыпал, словно захлопывал книгу на самом интересном месте, чтобы растянуть удовольствие, а следующей ночью начинал с того же эпизода, проживая по капельке отпущенное ему в воображении время. Так, в череде коротких ярких вспышек ночной жизни, он незаметно окончил школу, незаметно поступил в университет (со второго захода, но это не имело особого значения, поскольку у него определили в конце концов дефект митрального клапана), незаметно его окончил. Он выбрал минералогию, потому что полагал, что она станет воротами в прекрасный и яркий мир с колибри, чудаковатыми профессорами и коварными проводниками-убийцами, но минералогия оказалась скучной, размеренной наукой, в экспедицию он съездил один раз — в Хибины, где было сыро, и мошкара залетала в рот, и стало плохо с сердцем. Кончилось все тем, что в экспедиции начали отправлять других людей из других отделов, а он сидел, разбирая образцы, в каком-то подвале, оказавшемся торжеством обыденности, прошитой, чуть только он закрывал глаза, бьющими наотмашь сквозь листву стрелами тропического солнца.
Что-то, разумеется, происходило: умерла тетка, оставив комнату в коммуналке, коммуналку расселили, и у него сама собой образовалась однокомнатная квартира.
Квартира ему не нравилась и район не нравился, но это было не важно, потому что ночами он карабкался по крутой горной тропе и Майя шла за ним, а он выбирал дорогу, ощупывая каждый камень осторожной, но уверенной ногой. Однажды он ненароком женился и так же ненароком расстался. Мужчина, к которому ушла его молодая жена, был похож на повзрослевшего, заматеревшего Жорку Лепскера, и злодей-проводник, передавший их экспедицию в руки наркомафии, окончательно оформился, получив крючковатый семитский нос, залысины и сросшиеся мефистофельские брови. Уйдя от Эдика, бывшая жена сильно раздалась, спина у нее стала широкой и плотной, а под подбородком появилась складка.
Когда они случайно сталкивались в коридорах института, он смотрел на нее и вспоминал Майю, ее чуть хмурую настороженную улыбку, один зуб чуть повернут, стоял чуть боком, но это ее не портило, а, напротив, придавало особый шарм. Она-то не менялась. Время там, внутри, текло иначе, и пока женился, жил с женой, расходился, он еле-еле успел окинуть взглядом с вершины холодного горного плато руины затерянного города, который скрывал в своих поросших лианами лабиринтах нечто тайное, пугающее и прекрасное.
Распада огромного государства Эдик почти и не заметил, но мельком подумал, что выезжать за границу теперь будет легче. Один раз он и правда отправился в отпуск через турфирму в какую-то страну к каким-то чужим, вежливо улыбающимся людям, но, наверное, это была неправильная страна. Вдобавок от острой непривычной пищи разболелся желудок, а жара чуть не довела до обморока. Вернувшись в родной город, где словно круглый год стояла глухая осень, он вздохнул с облегчением, потому что под чужим южным солнцем Майя побледнела и отодвинулась, а тут вновь налилась своим собственным светом и стала осязаемой, как никогда.
В институте, вдруг ставшем каким-то невнятным предприятием с ограниченной ответственностью, платили сначала непомерно много, потом все меньше и меньше. Пришли новые люди и вынесли ящики с образцами на близлежащий пустырь, где они мокли под дождем, и Эдик Беленький однажды увидел, как дети катают по грязному асфальту гладенькие керны с подмокшими аккуратными наклейками. Один керн, самый красивый, розово-серый, полосатый, он все-таки поднял, аккуратно отер от грязи, принес домой, положил на подоконник и больше об этом не думал. К тому времени он уже стал подрабатывать переводами технической и популярной литературы. Языки он тоже выучил как-то незаметно: у Майи были русские корни (благодаря ей он кое-что знал о парагвайской русской эмиграции и вообще о Парагвае — удивительной стране с несостоявшимся будущим), и она говорила по-русски с трогательным чужеродным акцентом, но ведь надо было как-то общаться еще и со злодеем-проводником и испаноязычными туземцами...
Мир делался все более тусклым, около киосков с пластиковыми зажигалками и батареями пивных бутылок копошились бомжи, асфальт покрывался трещинами, хотя его то и дело с грохотом и лязгом вспарывали отбойными молотками, с сырых домов осыпалась лепнина, Эдик торопился домой, включал свет, включал компьютер, открывал файл с переводом, ставил у локтя тарелку с бутербродами и чашку кофе и работал, пока не начинали слезиться глаза. Тогда он сохранял файл, проверял напоследок почту, убивал спам, съедал еще один бутерброд с луком и колбасой (жене не нравилось, что от него воняет луком, и когда она ушла, Эдик с облегчением вернулся к любимой еде), забирался в постель, немножко читал и возвращался к руинам заброшенного города.
Он уже добрался до пирамиды, где на стенах сохранились странные, ни на что не похожие иероглифы, но тут профессор, потомок парагвайских белоэмигрантов, пропал при загадочных обстоятельствах. Профессора, скорее всего, похитили черные археологи, и Эдик вместе с Майей пробирался по темным коридорам, грозившим того и гляди обрушиться, пробирались, чтобы разведать, где, в каких заброшенных руинах злодеи свили тайное гнездо. Что он будет делать, разведав местоположение гнезда, Эдик пока не знал, и каждый раз, прежде чем заснуть, ему удавалось еще немного продвинуться к решению...
Один раз он попробовал поиграть в «Лару Крофт, расхитительницу гробниц», но ничего хорошего из этого не вышло, потому что Лара Крофт с ее упругими выпуклостями оказалась совершенно не похожа на Майю, а лабиринты, тайные ловушки и артефакты изображены были совершенно смехотворно.
Свои сорок Эдик мимоходом отметил на работе, наскоро выпив с чужими, равнодушными людьми, потом долго ехал к маме в сыром, битком набитом троллейбусе, потом обратно в пустом. Размытые огни за стеклом на миг стали солнечными вспышками, пробивающимися сквозь листву лиан, оплетших развалины, Майя стояла у него за спиной, и он ощущал затылком ее неровное частое дыхание. Вот-вот должно было что-то случиться, что-то страшное и прекрасное, и Эдик чуть не проехал свою остановку. По пути он задел какого-то типа, вытянувшего ноги в проход, и тип обложил его матом, а он не нашел ничего лучше, чем сказать: «Сам дурак!» Плохо — ведь буквально минуту назад он был большим и сильным, мужественным и умелым, и все, что он говорил и делал, было правильно и хорошо. Наверное, подумал Эдик, он протупил просто потому, что выпил больше, чем обычно себе позволял.
Свет фонарей сделался острым и резким, пошел дождь, и Эдик Беленький с необычайной отчетливостью увидел лужи, сразу и темные, и блестящие, истыканные крохотными рытвинами, увидел черные деревья, черные высокие дома и черное, тускло светящееся небо над ними. Уйма домов, уйма людей, укрывшихся под крышами, и никому никакого дела до Эдика Беленького. Он никак не мог понять, хорошо это или плохо.
В подъезде, как всегда, стоял унылый дух овощехранилища, у мусоропровода кисла банка с окурками, грязно-зеленые стены были исписаны всякой пакостью. Эдик подростком никогда не испытывал потребности малевать на стенах, и его всегда удивляло, почему это кому-то может доставлять удовольствие.
В темной прихожей он торопливо нашарил выключатель и облегченно перевел дух. Квартира была защитной оболочкой, неказистой, но надежной, подходящее обиталище для рака-отшельника с мягким беззащитным брюшком и ярким хрупким миром, упрятанным в круглой голове.
Он переоделся, мельком взглянул на себя в зеркало, не понравился себе и пошел на кухню сооружать бутерброд с колбасой и луком, чтобы успеть до свистка чайника, сообщающего, что пора заваривать зеленый чай с жасмином, коробочку с которым заранее достал из кухонного шкафа.
Именно из-за свистка он не сразу понял, что звонят в дверь. А когда понял, почувствовал неприятную тяжесть под ложечкой. Без предупреждения приходят только люди из ЖЭКа и милиция. И еще всякие типы, предлагающие купить задешево разные подозрительные штуковины.
Торопливо нащупав босыми ногами тапочки, он поспешил к двери, без всякого удовольствия заглатывая кусок бутерброда. Лампочка на лестничной площадке еле светила, и в глазок удалось разглядеть лишь темную колеблющуюся фигуру, судя по силуэту — женскую.
— Кто там? — спросил Эдик встревоженным и оттого тонким голосом.
— Это я. — Женщина чуть задыхалась, словно от быстрого бега. Может, какие-то мерзавцы гонятся за ней и она позвонила в первую попавшуюся квартиру?
Эдик торопливо повернул ключ и отступил на шаг.
Ему еще никогда не доводилось спасать женщину. То есть в воображении — сколько угодно, а на самом деле — нет.
Но разглядев гостью в освещенной прихожей, он понял, что она вовсе не выглядит испуганной. Мало того, в ней было что-то смутно знакомое, словно он знал ее, да забыл. Длинные руки, длинные ноги, тонкая талия, перетянутая черным блестящим поясом черного блестящего плаща, доходящего до щиколоток.
Ритка Полякова, он знал, вышла за какого-то бизнесмена, к которому прилагался обязательный в таких случаях набор: загородный дом, «лексус» и беспокойная деловая жизнь. Быть может, беспокойная деловая жизнь оказалась слишком беспокойной и бизнесмена грохнули? Были такие слухи, что он ходит по лезвию...
И Рита пришла к нему, к Эдику? Вот так, прямо к нему — за помощью и поддержкой? Перешептывалась с подругами, хихикала над ним в школьных коридорах, а сейчас пришла. Потому что он, Эдик, надежный и верный. Он не предаст, не бросит.
Женщина поставила на пол дорожную сумку, развязала пояс черного плаща, бросила плащ на калошницу.
В джинсах и белой блузке она казалась совсем юной: не располнела, не обабилась, не то что его бывшая. То ли тренажеры и косметические салоны, то ли счастливая наследственность. И еще она была загорелой, словно только что с Гоа или куда там сейчас модно ездить.
— Ритка, — сказал Эдик осторожно.
— Ну и ну! — Гостья всплеснула худыми руками. Говорила она с чуть заметным акцентом, мягким и пленительным — в женщинах, говорящих по-русски с акцентом, вообще есть что-то неотразимое. Интересно, а, предположим, англичанам нравится, когда женщина по-английски говорит с акцентом? Русским, например, или французским?
Меж бровями вверх у нее тянулась тонкая белая морщинка.
— Майя? — спросил он неуверенно.
Она улыбнулась. Чуть повернутый боком зуб придавал улыбке что-то мальчишеское.
— Наконец-то, — сказала она и обхватила его шею тонкими загорелыми руками.
— Майя, но... — Он попытался подвигать шеей, но Майя держала крепко. Мысли прыгали, словно капли в дождевой луже, и самая отчетливая была: «Так не бывает».
Авантюристка, какая-то афера, что-то с жилплощадью? Кто-то прознал о его мечтах, нашел похожую женщину и сделал ей пластическую операцию?.. Нет, это невозможно. Значит, он сошел с ума? Стоит в пустом коридоре и разговаривает с призраком? Или, что еще хуже, с реальным человеком, принимая его за другого, выдуманного, — ну, скажем, соседка пришла за солью?
Никогда не приходила никакая соседка, а тут взяла и пришла.
— Какой мерзкий климат. — Майя встряхнулась, брызги с гладких темных волос попали ему на щеки, и он дернулся, точно от удара током.
— Майя, — повторил он неуверенно.
Она отстранилась и прошла мимо него в комнату.
— Мне пришлось сойти у торгового центра, — говорила она на ходу, — за мной, кажется, следили. А там через запасной выход. Рамирес — он готов на все, ты же знаешь.
Ну да, Эдик читал фантастику: это происки инопланетного разума, и она никакая не Майя, подделка. Кто-то прочел его мысли и воссоздал Майю как она есть — белый луч морщинки, косой зуб, запах раскаленного песка, чужих цветов. Если ее ударить — потечет кровь, но это будет не настоящая кровь.
Или, скажем, мощный гипноз. Кто-то стоит у нее за спиной, кто-то скрывается за наведенным образом, темный, страшный.
— Постой-ка... — Она скользнула к окну. Длинные узкие пальцы ухватили шторы за края и сдвинули их, потом она осторожно выглянула на улицу сквозь оставшуюся узкую щель и вновь обернулась к нему: — Слава богу! Кажется, оторвалась.
— Майя, — повторил он как заведенный.
— Проголодалась ужасно! — Она бегло улыбнулась и кивнула ему, словно в подтверждение. — Я умыться, а ты свари кофе, ага? И бутербродик.
— Ага, — шепотом сказал он.
Как только за ней захлопнулась дверь в ванную, Эдик торопливо натянул еще сырые ботинки, мокрую куртку и побежал к двери.
Обычно он запирался изнутри на ключ — ему казалось, что так надежнее и спокойнее, — но сейчас дверь была заперта, а ключ в замке отсутствовал, хотя Эдик точно помнил, что, когда раздался звонок и он открыл, ключ оставался в замке... Или не оставался? Может, он так растерялся, что сунул ключ в карман?
Он пошарил по карманам, осмотрел прихожую, приподнял лежащее на галошнице черное блестящее пальто.
Но ключа не было и там, зато из кармана пальто выпал посадочный талон «Люфтганзы».
Если они подделали человека, что им стоит подделать посадочный талон?
На ручке стоящей в углу дорожной сумки белела наклейка ручного багажа. Дно сумки было забрызгано грязью — наверное, запачкалось, когда Майя убегала от агентов Рамиреса. Но ведь это чушь. Нет никакого Рамиреса. Нет никакой наркомафии. В смысле наркомафия-то есть, но наркомафия сама по себе, а он, Эдик Беленький, сам по себе.
Он заперт в квартире с чудовищем, принявшим облик человека.
Вызвать милицию? Позвонить, пока эта плещется там, в ванной, и вызвать милицию?
Ну и что он им скажет? Что придуманная им женщина приперлась на ночь глядя и утверждает, что еле отвязалась в торговом центре от преследований агентов наркомафии?
Где он после этого окажется?..
Позвонить маме? Сказать, чтобы приехала?
Во-первых, она разволнуется, и у нее будет сердечный приступ. Во-вторых, почему он полагает, что, если сам не сумеет справиться с чудовищем, справится мама?
Ну да, на какой-то миг он именно так и подумал, вспомнив, как гоняла мама обижавших его во дворе больших мальчишек.
Хлопнула дверь ванной — Майя вышла в его махровом купальном халате. Длинные босые загорелые ноги, длинные руки, торчащие из закатанных рукавов. Эдик вспомнил, как она хладнокровно, прищурив один глаз, целилась в припавшего к ветке ягуара.
Проклятие, этого же не было! Ни Майи, ни ягуара, ни папы профессора.
Сказать ей: «Пошла вон, я тебя выдумал!»?
— А где кофе? — спросила она дружелюбно.
— Сейчас, Майечка, — заторопился Эдик и бросился отмывать турку с застывшей гущей.
Майя тем временем деловито обследовала внутренности холодильника, достала докторскую колбасу и соорудила себе бутерброд с колбасой и луком.
Ну да, подумал Эдик, она любит то, что люблю я.
— Не называй меня Майечкой. — Она вонзила белые зубы в ломоть. — Ты же знаешь, терпеть не могу. Осторожней, у тебя сейчас кофе убежит.
Он ухватил турку — пена все-таки пролилась, и если бы Майя была галлюцинацией, она бы испарилась в кофейных парах, но Майя только дружелюбно кивнула ему и продолжила уминать колбасу.
Как у себя дома, подумал он.
— Меня, конечно, тревожит, что нет вестей от папы, — говорила она, прихлебывая кофе, — но ты знаешь, он и не из таких передряг выкарабкивался. Он с виду ну совершенно не от мира сего, но таким всегда везет.
— Я тоже надеюсь, что все будет хорошо, Майечка, — робко сказал Эдуард и, встретив ее яростный взгляд, поправился: — Майя.
— Но это не значит, что мы должны сидеть сложа руки. Ты скачал те последние материалы по письменности инков? Молодец. — Она отставила чашку и быстро поцеловала его в щеку пахнущими луком губами. Отстраниться он не успел. — Пойдем! — Она схватила его за руку и потянула из кухни. — Нужно торопиться. Если мы сумеем расшифровать пиктограмму...
— Но я не специалист, Майя, — жалобно сказал Эдуард, — это же...
— Зато я специалист, — она бегло улыбнулась, — шесть лет в Сорбонне. Ну-ка... Какой же ты молодец, это то, что нужно!
Она сосредоточенно уставилась в монитор, губы ее чуть шевелились, как у ребенка, недавно научившегося читать «про себя».
— Теперь можно хотя бы приблизительно установить, куда папа направился. — Она обернулась к нему, блестя глазами. — И если мы успеем раньше этих мерзавцев, мы... Ты представляешь, что это значит для всего сообщества мезоамериканистов? Это же... ну, не Нобелевка, но уж медаль королевского общества наверняка!
И конечно, все лавры достанутся папе, подумал Эдик кисло, но тут же одернул себя, какому такому папе?
— Майя, — он облизал пересохшие губы, — послушай...
Она резко откатилась вместе с компьютерным креслом, вскочила, подбежала к дорожной сумке и стала рыться в ней, напоминая деловитого терьера.
— Ага, — она резко выпрямилась, — вот!
— Что это?
— Билеты, конечно, — она сунула ему в руку распечатку, — авиабилеты. Восемь тридцать пять по местному, регистрация за полтора часа до вылета, пересадка во Франкфурте, двадцать три часа — и на месте. У тебя же паспорт не просрочен? Вот и отлично.
— Но виза...
— На месте проштампуют. В аэропорту будет ждать машина. Педро еще верен нам. Ну помнишь, тот туземец, которого ты спас от каймана? Они не забывают добра, ты же знаешь.
Телефон на столике в углу зазвонил так внезапно, что Эдик вздрогнул.
— Не отвечай, — быстро сказала Майя.
— Но...
— Это может быть Рамирес!
— Откуда Рамирес знает мой телефон?
— У него везде информаторы. — Она насторожилась. — Я боюсь, что...
Эдик, тем не менее поколебавшись миг, протянул руку к трубке. Рамирес, информаторы... Господи, какой бред!
— Да, — выдавил он, — слушаю.
— Эдик? Почему у тебя такой голос? Ты что, еще выпил? Тебе нельзя много пить, ты же знаешь. У тебя клапан.
— Я не пил, мама, — сказал он терпеливо.
— Надеюсь. Послушай, сыночка... я забыла тебе сказать, ты купи завтра венорутон. И еще корвалол закончился.
— Да, — отозвался он, — корвалол. Хорошо.
— Скажи ей, что ты не сможешь, — прошипела Майя ему в ухо, — ты же улетаешь! Она же будет волноваться... Или нет, просто позвони ей из аэропорта. Да, наверное, так лучше.
— С кем ты разговариваешь, Эдик? — подозрительно спросила мама.
— Это компьютер, мама... кино такое.
— А мне показалось, у тебя там женщина.
— Нет... никакой женщины. Это... на работе подарили. «Лара Крофт: Расхитительница гробниц». — Он торопливо положил трубку на рычаг.
Билеты? Зачем билеты? Куда? Куда эта авантюристка его тащит? На другой конец земли... Какая-то тайная организация, похищающая людей на органы? Чушь, кому он нужен со своим митральным клапаном?!
— Майя, — пробормотал он растерянно, — я не могу вот так, сразу... Это... Послушай, ты ключей не видала? А то я что-то никак...
— Где-то видела, — сказала она рассеянно, — погоди...
Почему я не сказал маме, что у меня неприятности?
Чего побоялся? Что она решит, я безумен?.. Лучше пускай она решит, что я безумен, чем вот это... Сейчас я позвоню ей и скажу. Только не поворачиваться спиной.
Он осторожно потянулся к телефону, и телефон, словно отвечая на прикосновение, тут же зазвонил.
— Мама?! — крикнул он, косясь на Майю, которая вновь уткнулась в экран. — Мама...
— Дон Эдуардо, — голос был зловещ и в нем слышался заметный акцент, — вы, кажется, собрались в путешествие? Это не есть безопасно для вас и вашей женщины.
— Что? — Эдик Беленький чуть не выпустил трубку из взмокшей разом ладони. — Вы кто такой? Как вы смеете мне угрожать?!
Майя подвинулась к нему длинным телом и тоже прижалась ухом к трубке. Темные глаза ее расширились.
— Рамирес! — прошептала она.
— Какой еще Рамирес? Послушайте, вы, там... хватит хулиганить.
Это заговор, подумал Эдик в отчаянии, какие-то авантюристы, актеры... Но что им от меня нужно?
— Ты, каброн, — сказал очень мужской, очень агрессивный голос где-то далеко, — не лезь не в свое дело...
Профессор скоро есть в наших руках, а если твоя мучача поднимет шум, мы вырвем ей сердце. Ясно тебе, ико де пута? Так и передай ей, буэно?
— Откуда вы...
Но страшный голос в трубке уже сменился короткими гудками.
Майя кусала тонкие пальцы.
— Это Рамирес, — сказала она безнадежно, — сам Рамирес. Ох, что же делать? От него не уйти. Он способен на все.
— Откуда он знает мой телефон?
— Знает. — Майя покачала головой, белая морщинка между бровями стала глубже. — У него везде информаторы. Он знал, куда я пойду... Куда же мне было еще идти, как не к тебе? — Она заметалась по комнате, собирая вещи и заталкивая их в сумку. — Нам надо уходить. Немедленно. Хотя нет, он бы не позвонил, если бы... Мы уже у него в руках!
— Майя, что-то я хотел... ах, да. Где ключи?
— Черт, я же только что их видела. Сейчас!
— Майя... — Он заставил себя вдохнуть-выдохнуть. — Если бы мы были у него в руках, он бы не звонил и не угрожал. Угрожают, когда ничего не могут сделать. Откуда, кстати, он знает русский?
— Но у него же отец... ты же знаешь, цыганский барон. Он откуда-то отсюда, то ли из Молдавии, то ли... в общем, отсюда. Рамирес — человек с темной биографией.
— Это я уже понял, — сказал он устало.
— Может, он... Ты знаешь, я не подумала. Он просто старается нас запугать. Или выманить на улицу. Заставить бежать. Чтобы схватить без помех. Здесь мы в безопасности, ты прав.
Она вновь заметалась по комнате. Тень прыгала по стенам, по мебели. Эдик смотрел и думал: она точь-в-точь как настоящая. Как это у них получилось? Почти настоящая, но не совсем. Подделку всегда видно. Разыграно как по нотам: этот Рамирес мне угрожает, она уводит меня из дома — и что? Неужели всё из-за жилплощади? Из-за
квартиры? Какая-то чудовищная афера. Но тогда им придется устранить маму... Бедная мама! Надо предупредить ее. Пускай она думает, что я ненормальный, все что угодно. Пускай срочно звонит тете Кате. У тети Кати сын адвокат. Или нотариус. В общем, что-то в этом роде.
Зазвонил телефон.
Разыграно как по нотам. Звонки, звонки... Это чтобы окончательно выбить меня из колеи.
Он не знал, что лучше — брать трубку или нет. Потом решил все-таки взять.
— Эдуард Борисович?— спросил другой, деловитый мужской голос.
— Да, — нервно ответил он.
— Майор Сергеев, ФСБ. Вам только что угрожали по телефону.
— Да. То есть...
— Этот человек сейчас у нас. Мы его давно ведем. По документам Рамирес Козо. Знаете такого?
— Первый раз слышу, — сказал Эдик с отвращением.
— Все же мы хотели бы выяснить, почему он звонил именно вам. Завтра утром, к десяти ноль-ноль, будьте готовы, за вами заедут.
— В десять ноль-ноль — повторил Эдик механически, — хорошо.
— Что? — Майя опять стояла рядом, придерживая его за плечо смуглой ладонью с тонкими крепкими пальцами. — Что он сказал?
— Рамирес арестован, — проговорил Эдик без выражения, — сидит в КГБ. Тьфу, в ФСБ. В общем, сидит.
Она всплеснула руками, обернув к нему нежное узкое лицо:
— Папа всегда говорил: у тебя счастливая звезда! Когда ты с нами, все получается, все удается! Какое облегчение, господи, какое облегчение!
— Да, — вяло сказал он, — да. Майя, послушай, где ключи?
— И нам не надо выбираться сейчас под этот ужасный дождь. Я так устала, Эдуардо, я так устала. Я стараюсь быть сильной — ради папы, ради тебя, но...
— Но...
— Хоть какая-то передышка. Конечно, ни на какую очную ставку ты не идешь. В пять утра вызываем такси, едем в аэропорт. Пока они не спохватились. Но время еще есть. Слава богу, время еще есть! — и она обняла его.
Чем она душится таким сладким?
— Куда ты дела ключи? — спросил он сквозь зубы.
— Ах, да! — Она слегка оттолкнула его ладонью и бросилась в коридор. — Куда же я их... Я была не в себе, совершенно не в себе...
Эдик видел, как она, склонившись, роется в карманах плаща. Не отрывая взгляда от ее спины, затянутой в пушистый халат, он на цыпочках прошел в кухню и взял с подоконника тяжелый кругляшок керна. Каменный столбик уютно лег в руку. Почему-то керн был теплый.
Странно.
Один удар, — подумал Эдик, — всего один удар. Тело завернуть в палас и вытащить на пустырь. Сумку с вещами туда же. Черт, где ключи? А то я окажусь запертым в одной квартире с трупом.
— Вот! — Майя обернулась, блестя улыбкой. Ключи она держала на ладони как драгоценный трофей. — Я их в потайной карман сунула, представляешь? Вот растяпа. Ты не сердишься?
Он завел за спину руку, сжимающую розово-серый камень.
— Нет, не сержусь. — Свободной рукой он взял ключи и затолкал их в карман тренировочных.
Или лучше самому выскочить и запереть ее снаружи. Побежать к этому майору Сергееву, он сейчас на дежурстве, рассказать все. Пускай выясняет, кто они такие на самом деле. Если только этот Сергеев тоже с ними не в сговоре. От страха и тоски Эдик почти потерял способность соображать.
— Завтра, — сказала Майя и мечтательно прикрыла глаза, — завтра мы сядем в «боинг». Полетим над океаном. Я так люблю летать над океаном. Он кажется неподвижным. Застывшим. И только пятна света. И крохотные суда. Как игрушечные. Рядом с тобой. Какое счастье. С утра до вечера вместе, и никто нас не потревожит.
— Да, но... — Он переложил поудобнее тяжелый керн. Если размахнуться... Ну, может, не убивать? Просто вырубить? А вдруг она оживет? Или под кожей блеснет металл? Или там зеленая слизь?
— Папа — он немножко аутист, ты же знаешь, но тебя любит как родного. Когда мы в последний раз с ним виделись... он сказал, согласен.
— Согласен? На что?
— Глупый! — Майя дернула пояс халата, и он упал к ее загорелым длинным ногам.
Она, оказывается, все это время расхаживала совершенно нагишом, ну, в смысле, под халатом.
Она была в точности как Эдик воображал: длинноногая, с выступающими острыми тазовыми косточками, со смуглым впалым животом и нежной полоской золотистой шерстки, сходящей на нет у пупка.
— Я так ждала, — она подошла к нему совсем близко, дыхание ее отдавало бутербродом с луком и кофе, — так ждала. Всю эту долгую дорогу, в этом ужасном кресле, где и ноги как следует не вытянешь. Я смотрела в иллюминатор и думала о тебе.
Она держала его за плечи, прижималась темными острыми сосками к его груди, и он никак не мог размахнуться.
— Нет, — сказал он хрипло, — нет!
Он осторожно отодвинул ее от себя. Ему пришлось уронить базальтовый кругляшок, и тот со стуком упал и покатился по ламинату, но Майя не заметила, она смотрела на Эдика расширившимися темными глазами.
— Не сейчас. — Он подумал немного и осторожно поцеловал ее в лоб. — Когда твой отец в такой опасности... я... мы не должны!
— С папой ничего не случится, — сказала она, часто дыша, — то есть... ты прав, конечно. Я эгоистка. Ты такой хороший, Эдуардо!
Она нагнулась, чтобы подобрать сброшенный халат.
Аккуратный темноволосый затылок казался хрупким и
беззащитным. Сейчас!
Эдик огляделся — чертова чушка откатилась к самой стенке и теперь лежала рядом с плинтусом.
— Ничего, — она уже выпрямилась и теперь завязывала пояс, — скоро у нас будет много времени! Если папа и впрямь нашел тот заброшенный город... у нас есть фора — Рамирес арестован, его люди без него ни на что не способны. Папа, конечно, захочет передать сокровища властям, но с условием, чтобы его сделали куратором
национального музея. Тур по всему миру. Слава. И все благодаря тебе, Эдуардо, все благодаря тебе... — Она зевнула, точно кошка; он на миг увидел изогнутый свод нёба. — Ты прав, любимый. Нет, не прав, но все равно. Надо отдохнуть. Завтра тяжелый день.
Она, в свою очередь, поцеловала его в лоб и села на тахту, подобрав под себя ноги. Миг спустя она уже дремала, откинувшись на подушки, — густые ресницы отбрасывали тень на чуть впалые щеки, белая морщинка на круглом лбу разгладилась, и лицо стало совсем детским.
Она не боится его? Вот так просто заснула — и всё? Или притворяется? Притворяется спящей, чтобы заставить его действовать?
Он подобрал керн и взвесил его на ладони. Осторожно, чтобы не потревожить Майю, положил его на компьютерный стол. Засунул руку в карман тренировочных и сжал в кулаке ключи. На цыпочках прошел в ванную, прихватив с собой все еще мокрые брюки и свитер. Переоделся, зашнуровал кроссовки и все так же на цыпочках выскользнул в коридор.
Сгустился туман, вокруг фонарей расплывались тусклые световые пятна, черные ветки отбрасывали размытые тени, повисшие прямо в плотном тумане. Эдик Беленький шел, внимательно глядя под ноги, на трещины в асфальте, к которым кое-где были приляпаны мокрые листья. Шел и видел вспышки света в зеленой мутной воде, ярких крохотных птиц, неподвижно парящих над цветами, себя, загорелого, в рубашке с распахнутым воротом, с легкой ношей за плечами. Майя шла впереди, и он видел ее затылок, тонкую шею, белый лепесток воротника.
Путь был нелегок, но прекрасен и обещал чудесные приключения, и любовь, и дружбу, и славу, и миг ожидания был так же прекрасен, как миг свершения.
Эдик Беленький все шел и шел — куда-то к окраине и дальше, далеко-далеко, туда, где город перестает быть, переходя в заросшую колючей проволокой по хребту промзону, и еще дальше, туда, где мокрые рельсы принимают в себя печальные синие огни.
За его спиной, там, где висела в черном воздухе его квартира, громоздясь на другие такие же квартиры сонных и несчастливых людей, светилось окно. Потом погасло.]]>
Thu, 11 Sep 2014 12:07:17 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000107
твен1

Из «Биографии» Сюзи
«Мы с Кларой уверены, что папа подложил бабушке свинью насчет порки, которая изложена в “Приключениях Тома Сойера”:
“— ...Подай сюда розгу.
Розга засвистела в воздухе — казалось, беды не миновать.
— Ой, тетя, что это у вас за спиной?!
Тетя обернулась, подхватив юбки, чтобы уберечь себя от опасности. Мальчишка в один миг перемахнул через высокий забор и был таков”».

Сюзи с Кларой были совершенно правы в этом отношении.
Затем Сюзи пишет:
«И мы знаем, что папа постоянно удирал с уроков. А с какой готовностью папа притворялся, что умирает, лишь бы только не идти в школу!»
Эти открытия и разоблачения резки, но справедливы.
Если я так же прозрачен для других людей, как был для Сюзи, то я зря потратил в этой жизни массу усилий.
«Бабушка не могла заставить папу ходить в школу, поэтому разрешила ему пойти в типографию, чтобы освоить это ремесло. Он так и сделал и постепенно набрался знаний, которые дали ему возможность управляться в
жизни не хуже тех, что были более прилежными в ранние годы».

Примечательно, что Сюзи не впадает в излишнюю горячность, когда делает мне комплименты, а сохраняет приличествующую судье и биографу невозмутимость. Примечательно также — и это говорит в ее пользу как биографа, —что она раздает похвалы и критику справедливой и беспристрастной рукой.
У моей матери было со мной немало хлопот, но, мне кажется, ей это нравилось. У нее совсем не было хлопот с моим братом Генри, который был двумя годами моложе, и я думаю, что ничем не нарушаемое однообразие его правильности, правдивости и послушания были бы для нее бременем, если бы не разнообразие, которое вносил я.
Я был тонизирующим средством. Я был для нее ценен.
Я никогда не думал об этом прежде, но сейчас вижу это. Не помню, чтобы Генри сделал что-то дурное в отношении меня или кого-то другого, но часто делал правильные вещи, которые обходились мне так же дорого. В его обязанности входило докладывать обо мне, когда это требовалось, а сам я этим пренебрегал, и он очень добросовестно исполнял эту обязанность. С него написан Сид в «Томе Сойере». Но Сид не был копией Генри. Генри был гораздо лучше и тоньше, чем Сид.
Именно Генри привлек внимание моей матери к тому факту, что нитка, которой она зашила мой воротник, чтобы удержать меня от купания, сменила цвет. Без его помощи мать не обнаружила бы этого, и она была явно уязвлена, осознав что эта важная улика ускользнула от ее зоркого глаза. Эта деталь, вероятно, что-то добавила к моему наказанию. Это так по-человечески. Мы обычно мстим за свои недостатки кому-то другому, когда для этого есть подходящее оправдание. Но не важно: я выместил досаду на Генри. Всегда есть компенсация для тех, кто терпит несправедливость. Я часто мстил ему — иногда авансом, за то, чего еще не совершил. Бывали случаи, когда предоставлявшаяся возможность была слишком сильным искушением, и мне приходилось брать взаймы у будущего. Мне не было нужды перенимать эту мысль у своей матери, и, вероятно, я и не перенимал. Я сам до нее дошел. Тем не менее мать при оказии тоже действовала по этому принципу.
Если эпизод с разбитой сахарницей содержится в «Томе Сойере» — я точно не помню, — то это как раз такой пример. Генри никогда не таскал сахар, а брал из сахарницы открыто. Мать знала, что он не возьмет сахар тайком, когда она не смотрит, но у нее были сомнения относительно меня.
Впрочем, не то чтобы сомнения. Она прекрасно знала, что я стану это делать. Однажды, когда ее не было, Генри взял сахар из дорогой ее сердцу старинной английской сахарницы, которая являлась нашей фамильной ценностью, и умудрился ее разбить. То был первый раз в жизни, когда я имел возможность на него наябедничать, и был потому невыразимо счастлив. Я сказал, что собираюсь на него донести, но он не встревожился. Когда вошла мать и увидела лежащие на полу осколки сахарницы, она на минуту потеряла дар речи. Я выжидал — для пущего эффекта. Я ждал, когда она спросит: «Кто это сделал?» — так чтобы я мог выложить новость. Но в мои расчеты вкралась ошибка. Когда она очнулась от потрясения, то не стала ничего спрашивать, а просто-напросто треснула меня по башке наперстком — удар, пронзивший меня насквозь до самых пяток. Тогда я разразился жалобами оскорбленной невинности, надеясь заставить ее раскаяться за то, что она наказала не того. Я ожидал, что она сделает что-нибудь покаянное и умиль-
ное. Я говорил ей, что это сделал не я — что это был Генри, — но смены курса не последовало. Ничуть не взволновавшись, она сказала: «Ну ничего. Не имеет значения. Ты заслуживаешь это за какой-нибудь другой поступок, о котором я не знала, а если ты его не совершал — ну что ж, тогда ты заслуживаешь это за что-нибудь, что только собираешься совершить и о чем я не узнаю».
Снаружи дома проходила лестница, ведущая в тыльную часть второго этажа. Однажды Генри послали с поручением, и он взял с собой жестяное ведро. Я знал, что ему придется взбираться по этой лестнице, поэтому пошел наверх,
запер дверь изнутри и опять спустился в сад, который был свежевспахан и предоставлял богатый выбор твердых комьев черной взрыхленной земли. Я щедро запасся этими снарядами и устроил на него засаду. Подождал, пока он
взберется по ступенькам и окажется на лестничной площадке, когда ему будет некуда бежать. Затем я принялся обстреливать его комьями земли, которые он отражал жестяным ведром — как мог, но без особого успеха, ибо я был метким стрелком. Комья земли, ударяясь о деревянную обшивку дома, выманили мать наружу, посмотреть, в чем дело. И я попытался объяснить, что развлекаю Генри. Оба они с минуту гонялись за мной, но я знал путь через высокий дощатый забор и сбежал на это время. Через час или два, когда я отважился вернуться, вокруг никого не было, и я подумал, что инцидент исчерпан. Но я ошибался. Генри поджидал меня в засаде. С необычайно точным для него прицелом он выпустил сбоку в мою голову камень, от которого там вскочила шишка размером с гору Маттерхорн.
Я понес ее прямиком к матери для сочувствия, но она была не особенно тронута. Похоже, это была ее идея, что подобные случаи, в конце концов, меня перевоспитают, если я пожну их достаточное количество. Так что дело было всего лишь воспитательным. Я получил более мрачный взгляд на нее, чем прежде.
Было нехорошо давать коту «Болеутолитель», сейчас я это понимаю. Сейчас бы я этого не сделал. Но в те, том-сойеровские, времена для меня было огромным и искренним удовольствием видеть, что выделывает Питер под его
действием, — и если действия и впрямь красноречивее слов, он проявлял к нему столько же интереса, сколько и я. Это было крайне омерзительное лекарственное средство, «Болеутолитель Пери Дэвиса». Негр мистера Пейви, который был человеком трезвых суждений и немалого любопытства, захотел его попробовать, и я ему позволил. По его мнению, оно было сделано из адского огня.
Свирепствовала эпидемии холеры 1849 года. Люди по берегам Миссисипи были парализованы страхом. Те, кто смог бежать, сделали это. И многие по дороге умерли от страха. Страх убивал троих там, где холера убивала одного.
Те, кто не мог спастись бегством, накачивались профилактическими средствами, и моя мать выбрала для меня «Болеутолитель Пери Дэвиса». О себе она не побеспокоилась. Она уклонилась от этого вида профилактики. Но с меня взяла обещание пить по столовой ложке «Болеутолителя» каждый день. Поначалу моим намерением было сдержать слово, но в то время я не знал о «Болеутолителе» столько, сколько узнал после первого опыта. Мать не следила за пузырьком Генри — ему она могла доверять, — но на моем пузырьке каждый день делала отметки карандашом и осматривала его, чтобы проверить, уменьшилось ли содержимое на столовую ложку. Ковра на полу не было. В нем были щели, и я потчевал их «Болеутолителем» с очень хорошим результатом — никакой холеры под ними не случилось.
Именно в один из таких моментов пришел тот дружелюбный кот и, поводя хвостом, стал просить дать ему «Болеутолитель» — который и получил, — после чего ударился в истерику, стал биться о мебель в комнате и, наконец, выпрыгнул в окно, сшибая цветочные горшки. Именно в тот момент пришла моя мать и, глядя сквозь очки с остолбенелым видом, спросила: «Что такое с Питером?»
Я уже не помню, каково было мое объяснение, но если оно зафиксировано в книге, возможно, оно неправильное. Всякий раз, когда мое поведение отличалось таким чудовищным неприличием, что импровизированные наказания моей матушки ему не соответствовали, она откладывала дело до воскресенья и заставляла меня идти в церковь воскресным вечером, что было карой — иногда, пожалуй, выносимой, но, как правило, нет, — и я избегал ее в силу склада своего характера. Она никогда не верила, что я был в церкви, пока не применяла свою проверку: заставляла меня рассказывать, на какую тему была проповедь. Это было легким делом и не причиняло мне никаких хлопот.
Мне не надо было ходить в церковь, чтобы знать тему проповеди. Я сам выбирал какую-нибудь. Это хорошо срабатывало, пока однажды моя тема и тема, сообщенная соседом, который был в церкви, на поверку оказались различны.
После этого моя мать взяла на вооружение другие методы.
Теперь я уже не помню, в чем они состояли.
В те времена мужчины и мальчики носили зимой довольно длинные плащи-накидки. Они были черные и подбиты очень яркой и кричащей клетчатой шотландкой. Однажды зимним вечером, когда я отправился в церковь,
чтобы загладить какое-то преступление, совершенное на неделе, я спрятал свой плащ возле ворот и отправился играть с другими мальчишками. Когда служба кончилась, я вернулся домой, но в темноте надел плащ наизнанку.
Я вошел в комнату, сбросил плащ и стал держать очередной экзамен. Я отвечал очень хорошо, пока не была упомянута температура в церкви. Мать поинтересовалась:
— Должно быть, там было очень холодно в такую ночь?
Я не почуял подвоха и был достаточно глуп, что начал объяснять, что на протяжении всего пребывания в церкви не снимал своей накидки. Она спросила, не снимал ли я ее по дороге домой. Я не увидел подвоха и в этом замечании.
Я сказал, что, конечно, нет. Она спросила:
— В церкви она была надета на тебе шотландкой наружу? Неужели это не привлекло внимания?
Конечно, продолжать этот диалог было бы скучно и невыгодно, поэтому я махнул рукой и принял все мне причитавшееся.
Это случилось около 1849 года. Том Нэш, мальчик моего возраста, был сыном почтмейстера. Миссисипи вся замерзла, и однажды вечером мы с ним пошли кататься на коньках, вероятно, без разрешения. Я не понимаю, почему
нам понадобилось пойти кататься на коньках именно вечером, разве только это было без разрешения, потому что какой интерес кататься вечером, если никто против этого не возражает. Примерно в полночь, когда мы были более
чем в полумиле от берега, в сторону иллинойского побережья, то услышали какое-то зловещее урчание, скрип и треск между нами и тем берегом реки, где был дом, и поняли, что это значит: лед раскалывался. Мы бросились к
дому, изрядно струхнув. Мы летели по льду на полной скорости, и лишь сочившийся меж туч лунный свет позволял нам определять, где лед, а где вода. В паузах мы пережидали, начиная двигаться вновь всякий раз, как имелся надежный мост из льда, снова останавливались, когда приближались к открытой воде, и в отчаянии выжидали, пока плывущий широкий кусок не перекроет это место. Нам потребовался час, чтобы преодолеть этот путь — путь, который весь мы проделали в ужасе страшного предвкушения. Но наконец мы оказались совсем недалеко от берега. Мы снова стали пережидать — было еще одно место, нуждавшееся в перемычке. Повсюду вокруг нас льдины окунались, терлись и размалывались друг о друга, и громоздились у берега, и опасность не уменьшалась, а увеличивались. Нам не терпелось поскорее ступить на твердую землю, поэтому мы стартовали слишком рано и стали перепрыгивать с льдины на льдину. Том просчитался и не допрыгнул. Он погрузился в ледяную ванну, но так близко от берега, что ему надо было только проплыть пару саженей — затем его ноги коснулись твердого дна и он выполз на берег. Я прибыл чуть позже, без эксцессов. Перед этим мы были насквозь мокрые от пота, и ледяная ванна стала для Тома катастрофой. Он свалился больной, и последовала вереница болезней. Заключительной была скарлатина, и он вышел из нее совершенно глухим. Через год-другой речь, конечно, тоже пропала. Но через несколько лет его научили говорить — до некоторой степени, не всегда можно было разобрать, что он пытается сказать. Конечно, он не мог модулировать свой голос, поскольку не мог себя слышать. Когда он думал, что говорит тихо и по секрету, его можно было услышать в Иллинойсе.
Четыре года назад (в 1902 году) я был приглашен в Миссурийский университет, чтобы получить там почетное звание доктора права. Я воспользовался возможностью, чтобы провести недельку в Ганнибале, ныне это город, в мое время это была просто деревня. Прошло пятьдесят три года с тех пор, как мы с Томом Нэшем испытали то приключение. Когда я был на железнодорожной станции, отправляясь в обратный путь, там собралась толпа горожан. Они расступились, и я увидел приближающегося ко мне Тома Нэша и двинулся ему навстречу, потому что сразу же его узнал. Он был стар и совершенно сед, но пятнадцатилетний мальчишка по-прежнему проглядывал в нем. Он подошел ко мне, поднес сложенные раструбом руки к моему уху, повел головой в сторону горожан и сказал по секрету — трубя,
как сирена в тумане:
— Все те же дураки набитые, Сэм!
Из «Биографии» Сюзи
«Папе было примерно лет двадцать, когда он стал ходить по Миссисипи лоцманом. Как раз перед тем как он отправился в рейс, бабушка Клеменс попросила его поклясться на Библии, что он не станет притрагиваться к
спиртному и табаку, и он сказал: «Хорошо, мама», — и держал свое слово семь лет, до тех пор пока бабушка не освободила его от обета».

Под вдохновляющим влиянием этой записи что за цветник забытых самопреобразований встает перед моим взором!

____
"Автобиография" Марка Твена выходит в редакции "Neoclassic" в середине сентября]]>
Tue, 9 Sep 2014 20:52:48 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000106
img-michael-cunningham_104157217645


Боллен: Вы когда-нибудь видели что-то схожее с огненным шаром в небесах [новый роман Каннингема “Снежная королева” начинается с описания огненного шара]?

Каннингем: Нет, ни разу. Моя мать была католичкой; мы с сестрой не были воцерковленными католиками. Все мое детство — это визиты к тетушкам, что жили в домах, наполненных изображениями святых и запахом ладана. В нашем совершенно светском пригороде от всего этого веяло ладаном и распятьем. Помню, как однажды, когда я уже учился в старшей школе, я подружился с девушкой, ходившей в католическую женскую школу. Я пошел посмотреть на то место, где они учатся — у самой дальней стены холла высилась беломраморная статуя Иисуса. А рядом с игровой площадкой — целое поле черных железных крестов. Помню свою реакцию: «Пропади пропадом моя обычная старшая школы, это похоже на разорившийся торговый центр».

Боллен: В терминах эстетики нет ничего лучше католической школы.

Каннингем: Есть что-то во всех этих ритуалах и набожности, что заставили меня удивиться: «Что, если светский, обычный парень с работой и кучкой приятелей станет свидетелем явления Христа — на что это будет похоже?» Я тотчас же подумал, что он бы почувствовал присутствие неопровержимых доказательств сознания, которое намного выше человеческого, но которое не скажет ему ничего. Никаких инструкций относительно его настоящего. Никто не скажет: «Ступай вперед и найди спящих, и проверь, в безопасности ли они». Ничего подобного.


Боллен: И таким образом начинается история двух братьев — героев книги. Другой, старший брат Тайлер, пытается обрести чудо своими силами.

Каннингем: Да, для него я пытался создать более сложный способ, через познание связи человека с субстанциями, воздействующими на сознание. Главная история проста, ее основной посыл: «Ты глуп и труслив, остановись немедленно!» Это не значит, что ты немедленно перестанешь употреблять вещества, но люди, употребляющие наркотики, недостаточно подготовлены к обычной человеческой жизни.

Боллен: Как вы думаете, насколько стара мораль подобной истории? Потому что вовсе не кажется, будто она встроена в каждое поколение — по крайней мере в художественной литературе. Были романы шестидесятых и семидесятых, в которых наркотики представали отнюдь не в таком мрачном свете.

Каннингем: Если кратко, то мне хотелось вскрыть более сложную связь с наркотиками, чем просто некая устоявшаяся формальность. Что, если существует оборотная сторона?

Боллен: Тайлер пытается использовать наркотики — сначала кокаин, затем героин — чтобы обрести способность писать музыку.

Каннингем: Да. Он действительно использует наркотики, чтобы совершить прорыв.

Боллен: В этом смысле существует связь с его младшим братом, Барретом. Они оба стали заложниками этой привычки, и их жизнь мало похожа на то, что они запланировали, оба ждут некоего знамения свыше.

Каннингем: В конце мы оставляем Тайлера в немного неоднозначном состоянии рассудка.

Боллен: Да, меня это удивило.

Каннингем: Мне казалось, что так будет правильно; я мог посмотреть на ситуацию с дистанции в пять лет… Но я не хочу читать нотации, и в то же время от проверенных друзей я знаю, что в конечном итоге наркотики погубят вас. Мне было бы неудобно оставлять эту книгу как своего рода рекламу веществ, расширяющих сознание, потому что у них есть и свое назначение, и свои ограничения.

artworks-000075468150-s88sg4-original
Обложка оригинального издания романа "Снежная королева"

Боллен: Герой, о котором вы говорите, пережил огромный стресс. В первой трети книги его жена умирает от рака. Больше всего в «Снежной королеве» мне понравилось, с одной стороны, эти до крайности наполненные драматизмом события — божественный свет в небесах, молодая женщина, погибающая от рака, даже мать, сраженная светом на поле для гольфа, — но с другой стороны, вы смягчаете их, уравновешивая ритмом повседневных ситуаций. Драматические эпизоды уравновесить нелегко.

Каннингем: Чтобы найти равновесие, необходимо работать. Повествование в книге подводит читателя к событию и повествует о том, что случилось после него, но в действительности мы пропускаем огромный, важный эпизод. В общих чертах прототипами Тайлера и Бет стали люди, которых я знаю. Я делаю акцент на том, что лишь “в общих чертах”, но эти люди — в курсе. Я не делал из этого секрета.

Боллен: Ваша Бет до сих пор жива?

Каннингем: Она до сих пор с нами. Но молодая девушка с раком четвертой степени — не тот персонаж, о котором я бы решился написать, не имея ни малейших представлений о нем; не будь у меня возможности поговорить с людьми, пережившими подобный опыт. Иначе получилась бы отвратительно сентиментальная вариация Диккенса.
Боллен: В книге есть момент, где вы упоминаете докторов, момент, который поразил меня, потому что именно так было с моим отцом, когда он умирал. Врачи не помогают. Они говорят одно, потом приходит следующий доктор — и говорит совершенно иное, и из-за этой дезинформации непонятно, куда двигаться и что нужно сделать.

Каннингем: Примерно так было и с моей матерью. Так всегда. Ты ожидаешь, что есть какой-то «шеф», которому ты можешь адресовать все свои вопросы — а его нет.

Боллен: Поиск фигуры отца крайне свойственен католичеству, как мне кажется. Вы думаете, мы возлагаем на медицину слишком большие надежды?

Каннингем: Нет.

Боллен: Возвращаясь к вашей книге: действие в ней происходит между 2004 и 2008 — в течение одного президентского срока. Действие происходит в Нью-Йорке, и все же вы решили, как ни странно, не упоминать 9/11.

Каннингем: Я думаю, на нас так сильно повлияла война во Вьетнаме, и эпидемия СПИДа, и 9/11, и решение разбомбить Ирак, что можно писать об этом, избегая намеренных референций. Нет необходимости писать «Кстати, наступило 11 сентября».

Боллен: За этот четырехлетний период произошел крайне важный сдвиг. Он начинается и заканчивается ровно перед выборами. В 2004 Тайлер убежден, что у Америки хватит ума проголосовать за Керри. В 2008 он уверен, что американцы будут достаточно глупы, чтобы выбрать МакКейна.

Каннингем: Тайлер — единственный персонаж, который хоть как-то соприкасается с политикой, что не мешает ему постоянно ошибаться.

Боллен: Да вся его жизнь — ошибка. У него есть рецепты счастья для американского общества, но не для самого себя.
Каннингем: Кроме того, известно, что американская художественная литература — самая аполитичная литература в мире. Южноамериканский писатель даже не осмелится подумать о том, чтобы написать роман, в котором бы не было намеков на систему, управляющую людьми, — равно как и восточноевропейский, русский или китайский писатель. Только американские писатели способны вообразить, что правительство и корпорации — в совокупности — никак не влияют на общество.

Боллен: Как вы думаете, почему так? Это пережиток идеи неприкасаемости американского триумфа пятидесятых? Или авторы боятся, что из-за этого их проза устареет? Или они действительно полагают, что читатель не нуждается в лекциях в разгар развлечения?

Каннингем: Я полагаю, что в этом есть зерно смысла. Но мы оба знаем, что стоит во время ужина повысить голос и начать говорить о политике…

Боллен: Быстро станешь педантом, который будет навязывать свою правду в лицо каждому.

Каннингем: Возможно, авторы боятся быть чересчур серьезными.

Боллен: Это угробит любую вечеринку.

Каннингем: Это действительно способно угробить вечеринку. Но одновременно возникает вопрос: что вам делать на вечеринке, которую может угробить десять минут честного разговора о жизни и смерти? Нужно ли продолжать подобную вечеринку? Мы предпочитаем быть популярными, нежели свободными.

Боллен: Конечно, ведь мы хотим, чтобы нас позвали на вечеринку.

Каннингем: Я думаю, у американцев отлично прижилась идея о том, что всё это их никоим образом не касается. Я знаю интеллигентов, которые утверждают, что все это не имеет ни малейшего значения.

Боллен: Иногда я думаю, что это следствие того, что поистине реалистичный роман давно уже не в фаворе в высокой литературе. Нас научили и вдолбили в головы, что необходимо оценивать формальные или инновационные аспекты литературы. Все прочее — несущественно.

Каннингем: Да, так и есть. К тому же — зачем писать в романе о Джордже Буше, если через 500 лет никто не вспомнит, кто это такой? Но я не согласен с таким подходом. Я думаю, что задача романа — быть свидетельством, частью исторических записей.

Боллен: Действие «Снежной королевы» происходит в недавнем прошлом. Вас, разумеется, знают по историческим романам — «Часам» и «Избранным дням» — в которых реализовался совершенно иной писательский подход, хотя бы потому, что необходимо было проделать огромную исследовательскую работу. Я думаю, что в исторических романах вы проверяли каждую деталь.

Каннингем: Так и было — вплоть до того, что выяснил дату изобретения электричества — 1888. Для «Часов» я проделал огромную исследовательскую работу. И к тому же у меня не было денег. Я отправился в Родмелл, где Вулф покончила с собой. Я прошелся от дома к реке, и внезапно вся трава оказалась пожухшей. Как в Техасе.

Боллен: А вы-то представляли ее себе как на сочном, староанглийском пастбище.
Каннингем: Я размышлял о том, когда разливается река? Мы подъехали к насыпи, которая оказалась подмыта рекой, о чем свидетельствовали грязевые лужи. Наверняка река разливается во время дождя. Однако я по-настоящему осознал это, когда столкнулся с рекой лицом к лицу. Я понял, что пришлось бы постараться, чтобы утопится в этой реке. И дело даже не в Виржидинии Вулф. Дело было не только в том, что Вирджиния Вулф вошла в реку. Изменилось полностью мое понимание происшедшего.

Боллен: Ничего себе. Ей действительно пришлось бороться за свою смерть. Это было не просто самоубийство. Это превосходный пример необходимости исследовательской работы. Для работы над «Снежной королевой» вам пришлось погрузиться в близкое окружение — Бушвик. Вы были знакомы с декорациями, в которые поместили своих героев?

Каннингем: Декорации — целиком и полностью мой вымысел, но я бывал в Бушвике — и не нашел здания, в точности совпадающего с описанным мной. Многие из таких решений принимались на интуитивном уровне. Мне хотелось, чтобы герои жили в своего рода урбанистическом нигде, в месте, которое бы ставило больше условий для выживания. Бушвик в том виде, каким он был десять лет назад, идеально подходил для этого.

Боллен: Это действительно сплавляет героев воедино — когда они окружены угрозами за пределами своего жилища.
Каннингем: Абсолютно. Они могли бы стать первопроходцами в Небраске.

Боллен: Внушительная часть вашей книги посвящена взаимоотношениям двух братьев. У вас есть брат? У меня нет. Сама идея брата для меня восхитительна и чужда.

Каннингем: Знаете, что у меня было? Лучший друг. В самом нежном возрасте у меня был лучший друг — первый человек, к которому испытываешь любовь. Я имею в виду не романтические или сексуальные чувства. Он был первым человеком не из моей семьи, к которому я страстно привязался. Я думаю, этот вид любви недооценен. Первый человек, забота о котором — насущная необходимость, не обязательно первый человек, с которым ты поцеловался. Это мог быть парень, который оставался в вашем доме три раза в неделю. Мне кажется, о таких отношениях не так много говорят. А если и говорят, то в книгах для подростков.

Боллен: Но в подростковых книгах эти отношения в конечном итоге замещается “настоящей любвью." Их дружеская любовь уступает место любви романтической. Я думаю, можно сказать, что такая дружба-любовь случается с Гекльберри Финном и Томом Сойером. Только их могу привести в пример.

Каннингем: Да, например они. Вообще, примеров не так много.

Боллен: “Снежная королева” поделена на три части. Трехчастная структура свойственная вашим книгам: три части, три рассказчика, три главных героя, три временных периода, любовный треугольник.

Каннингем: На числе “три” держится все — во вселенной, у мудрецов, в трех актах пьес (в литературе).
И треугольник — наиболее устойчивая форма.

Каннингем: И наиболее варьируемая. Точку можно расположить где угодно. Две точки — получается прямая линия. Но с третьей точкой количество возможностей бесконечно. Три — первое, самое интересное число.

Боллен: Одна из моих любимых сцен в «Снежной королеве» — когда Баррет, который работает продавцом в магазине винтажной одежды, помогает молодой покупательнице выбрать ожерелье. Простой момент потребления становится чрезвычайно трогательным в своей интимности. Мне кажется, что этот странный, обыденный опыт покупки одежды сам по себе недостаточно раскрыт в литературе. В то время как это одна из возможностей ответить на вопрос «кто ты есть?».

Каннингем: Знаете, то, как мы одеваемся, насколько я могу судить, есть неизбежное следствие общественного вкуса. Людям нет нужды знать, что вы едите, с кем занимаетесь сексом. Но от одежды не сбежишь — и факт в том, что вы выбрали ее сами. Даже если вы настаиваете на том, что мода вам безразлична, — это уже заявление. Это единственная реальность жизни, в которой вы вынуждены делать заявления.

Боллен: И, к сожалению, Нью-Йорк в отношении уличной моды уже совсем не тот. Он стал слишком скучным. Мне кажется, что причина подобного падения связана с ростом популярность одежды марки Gap. Даже если вы придете в second hand, там будет ассортимент Gap 90-х.

Каннингем: В Vanity Fair год или два назад вышла отличная статья, выводом в которой была мысль о том, что в последние два десятка лет дизайн впал в анабиоз. Автомобили по-прежнему выглядят так, как и двадцать лет назад. Одежду, которую мы носим сегодня, мы могли бы носить и десять лет назад. Я виню во всем Banana Republic. Но все же хочется сказать, что почти каждый день я вижу кого-то одетого в собственном стиле, и выглядещего прекрасно. Это редкость. Но в большинстве европейских городов, таких людей почти не найти. Нет этой эксцентричности.

Боллен: Когда вы переехали в Нью-Йорк?

Каннингем: Двадцать пять лет назад. Сначала я переехал из Айовы в Принстаун. Работал в баре — это было здорово, потому я мог писать по утрам, а по ночам — делать коктейли. А однажды наступил день — и я понял, что так продолжаться не может. Это очень странно — быть трезвым и наблюдать, на протяжении пяти дней в неделю, за тем, как алкоголь влияет на людей.

Боллен: Чем глубже ночь, тем они становятся глупее и, возможно, злятся на бармена.

Каннингем: И тем менее они интересны. Так вот, я приехал в Нью-Йорк с мыслью о том, что я уже далеко не юноша. Куда можно пойти, чтобы получить работу, не имея никакого резюме? Я пришел сюда не для того, чтобы быть барменом. Я думал, что уже хватит смешивать коктейли. Я знал, что когда-нибудь этот момент настанет. Было чувство, что мне пора найти работу, которая имела бы смысл сама по себе. И я получил место в фонде Карнеги.

Боллен: Вы полагаете, что именно в тот момент вы начали ощущать себя писателем?

Каннингем: Я годами думал о том, что когда-нибудь стану одним из тех, кто ведет подобную жизнь. И как-то раз, ночью, до меня дошло, что так все думают. Все считают, что у них будет жизнь, полная смысла. А этого может никогда не случиться.

Боллен: Это пугало? Или было своего рода спасительным стимулом?

Каннингем: В моем случае скорее второе. В мире существует множество вещей, которыми бы стоило заняться, но для которых я был немного староват. Я подумал об этом и решил — знаете что? Я хочу продолжать писать. Я думал об этом и раньше, не осознавая, постенно вовлекаясь в написание историй, которые выглядели как рассказы, что я продолжал читать в “Нью-Йоркере”. А потом сдался и начал писать “Дом на краю света”.

Боллен: Странно, что чем старше становишься, тем короче моменты экстаза. Происходит что-то восхитительное, возбуждающее — а уже через два часа ты занят уборкой холодильника и пытаешься заплатить по счетам.

Каннингем: Я думаю, это к лучшему, потому что в этом заключена истина. Ты понимаешь, что существуют вещи, между которыми нет разницы, хотя ты полагал, что она есть. Моя главная радость — написание книг. Удовлетворение — это когда в некоторые дни я чувствую, как все сходится воедино: когда находишь то, что искал, и понимаешь: “Боже, так вот как оно работает, вот чем на самом деле заняты все эти люди”.

Источник

]]>
Tue, 9 Sep 2014 15:45:30 +0400https://russiaru.net/ig_ast/status/2fab300000105
толстой
Многое в настроении Толстого и в момент бегства, и до него, и потом объясняется еще и такой простой вещью, как деликатность. Творец, философ, «матерый человечище», Толстой по природе своей оставался старинным русским барином, в самом прекрасном смысле слова. В этот многосложный и, увы, давно утраченный душевный комплекс входили такие понятия, как моральная и физическая чистоплотность, невозможность лгать в глаза, злословить о человеке в его отсутствие, боязнь задеть чьи-то чувства неосторожным словом и просто быть чем-то неприятным для людей. В молодости, из-за необузданности ума и характера, Толстой много погрешил против этих врожденных и воспитанных в семье душевных качеств и сам страдал от этого. Но к старости, кроме благоприобретенных принципов любви и сострадания к людям, в нем все больше проявлялось неприятие гадкого, грязного, скандального.
На протяжении всего конфликта с женой Толстой был почти безупречен. Он ее жалел, пресекал любые попытки злословить на ее счет, даже когда знал справедливость этих слов.
Он подчинялся, насколько возможно и даже невозможно, ее требованиям, порой самым нелепым, терпеливо выносил все ее выходки, порой чудовищные, вроде шантажа самоубийством. Но в сердцевине этого поведения, которое удивляло и даже раздражало его сторонников, были не отвлеченные принципы, а натура старого барина, да просто прекрасного старика, который болезненно переживает любую ссору, раздор, скандал.
И вот этот старик тайно ночью совершает поступок, страшнее которого для его жены быть не может. Это даже не нож, о котором писала С.А. Это топор!
Поэтому самым сильным чувством, которое испытывал Толстой в каретном сарае, был страх. Страх, что жена проснется, выбежит из дома и застигнет его на чемодане, возле все еще не готового экипажа… И –не избежать скандала, мучительной, душераздирающей сцены, которая станет crescendo того, что происходило в Ясной Поляне последнее время.
Он никогда не бежал от трудностей… В последние годы, напротив, благодарил Бога, когда Он посылал ему испытания. Со смиренным сердцем принимал любые «неприятности».
Радовался, когда его осуждали. Но сейчас он страстно хотел, чтобы его «миновала чаша сия».
Это было выше его сил.
Да, уход Толстого был проявлением не только силы, но и слабости. В этом он откровенно признался старенькой подруге и конфидентке Марии Александровне Шмидт, бывшей классной даме, уверовавшей в Толстого, как в нового Христа, самой искренней и последовательной «толстовке», жившей в избе в Овсянниках, в шести верстах. Толстой часто навещал ее во время конных прогулок, зная, что эти посещения не просто доставляют ей радость, но являются для нее смыслом жизни. Он советовался с ней по духовным вопросам и 26 октября, за два дня до ухода, рассказал о еще неокончательном решении уйти. Мария Александровна всплеснула руками:
– Душенька, Лев Николаевич! – сказала она. – Это слабость, это пройдет.
– Да, – ответил он, – это слабость.
Этот разговор со слов Марии Александровны приводит в своих воспоминаниях Татьяна Львовна Сухотина. В дневнике Маковицкого, сопровождавшего Л.Н. на прогулке 26 октября, этого диалога нет. Да и сама Мария Александровна в беседе с корреспондентом «Русского слова» утверждала, что в тот день о своем уходе Л.Н. не говорил ей «ни слова». Это была очевидная неправда, объясняемая ее нежеланием выносить сор из избы (да еще и не своей избы) и открывать перед всем миром семейный конфликт Толстых. В тайном «Дневнике для одного себя»Толстого есть запись от 26 октября: «Всё больше и больше тягощусь этой жизнью. Марья Александровна не велит уезжать, да и мне совесть не дает». Маковицкий 26 октября тоже заметил, что «Л.Н. слаб» и рассеян. По дороге к Шмидт Толстой совершает «дурной», по его собственному выражению, поступок: проехал на лошади через «зеленя» (озимые), а этого нельзя делать в грязь, потому что лошадь оставляет глубокие следы и губит нежную зелень.
Хочется воскликнуть: «зеленя» пожалел, а старую жену – нет?! К сожалению, это типичный путь осуждения Толстого. Так рассуждают люди, которые видят в бегстве Толстого поступок «матерого человечища» и соотносят его со своими «человеческими, слишком человеческими» представлениями о семье. Сильный Толстой ушел от слабой, не
совпадавшей с ним в духовном развитии жены. Дело понятное, на то он и гений, но С.А., конечно, жаль! Как опасно выходить замуж за гениев.
Эта распространенная точка зрения, как ни странно, почти совпадает с той, которая культивируется в интеллектуальной среде и, с легкой руки Ивана Бунина, стала модной.
Толстой ушел, чтобы умереть. Это был акт освобождения духовного титана из мучившего его материального плена. «Освобождение Толстого». Как красиво! Сниженный вариант: как сильное животное, ощущая приближение смерти, уходит из стаи, так Толстой, чувствуя приближение неотвратимого конца, бросился из Ясной Поляны. Тоже красивая языческая версия, которую в первые дни ухода озвучил в газетах Александр Куприн.
Но поступок Толстого не был действиями титана, решившегося на грандиозный символический жест. И тем более это не было рывком старого, но сильного зверя. Это был поступок слабого больного старика, который мечтал об уходе 25 лет, но, пока были силы, не позволял себе этого, потому что считал это жестоким по отношению к жене. А вот когда сил уже не оставалось, а семейные противоречия достигли высшей точки кипения, он не увидел другого выхода ни для себя, ни для окружающих. Он ушел в тот момент, когда физически совсем не был готов к этому. Когда на дворе стоял глухой конец октября. Когда ничего не было приготовлено и даже самые горячие сторонники ухода, вроде Саши, не представляли себе, что такое оказаться в «чистом поле» старику. Именно тогда, когда его уход почти неминуемо означал верную смерть, у Толстого больше не осталось сил находиться в Ясной Поляне.
Ушел, чтобы умереть? Это объяснение выдвинул профессор В.Ф.Снегирев, знаменитый акушер, лечивший С.А. и сделавший ей срочную операцию прямо в яснополянском доме. Он был не только прекрасным медиком, но необыкновенно умным и деликатным человеком.
Желая ободрить и утешить свою пациентку, на которую после смерти мужа посыпались обвинения, что это она довела его до бегства и могилы, он 10 апреля 1911 года, в Светлое Воскресенье, написал ей пространное письмо, где пытался назвать объективные и внесемейные причины ухода Толстого. Этих причин он видел две.
Первая. Уход Толстого был сложной формой самоубийства. Во всяком случае, подсознательным ускорением процесса смерти.
«В продолжение почти всей своей жизни он одинаково обрабатывал, воспитывал дух и тело свое и при своей неутолимой энергии и дарованиях воспитал их одинаково сильно, крепко связал их и слил: где кончалось тело и где начинался дух, – сказать невозможно. Тот, кто вглядывался в его походку, поворот головы, посадку, тот ясно видел всегда сознательность движений: т. е. каждое движение было выработано, разработано, осмыслено и выражало идею… При смерти такого слитного сочетания духа и тела, отрыв, отхождение духа от тела не могло и не может совершиться тихо, спокойно, как это бывает у людей, у которых разрыв души и тела совершился давно… Чтобы совершить такое разъединение, надо сделать непомерное усилие над телом…»
Другое объяснение Снегирева было сугубо медицинское. Толстой умер от воспаления легких. «Эта инфекция иногда сопровождается даже маниакальными припадками, – писал Снегирев. – Не было ли бегство ночное совершено в одном из таких припадков, ибо инфекция иногда проявляется только за несколько дней до болезни, т. е. организм ранее местного процесса уже отравлен. Поспешность и блуждание во время путешествий вполне согласуются с этим…»
Иными словами, Толстой был уже болен в ночь ухода, и инфекционное отравление воздействовало на его мозг.
Не будем гадать, насколько Снегирев писал как врач и насколько хотел просто утешить бедную С.А. Очевидно одно: накануне и в ночь бегства Толстой был душевно и физически слаб. Это подтверждается и записками Маковицкого, и дневником Л.Н. Ему снились «дурные» путаные сны… В одном из них происходила какая-то «борьба с женой», в другом —переплетались герои романа Достоевского «Братья Карамазовы», который он в это время читал, и реальные, но уже покойные люди, вроде Н.Н.Страхова.
Менее чем за месяц до ухода он едва не умер. То, что случилось 3 октября, было очень похоже на настоящий конец, вплоть до смертных судорог и обирания (характерные движения руками перед смертью). Вот как описывает этот эпизод последний секретарь Толстого Валентин Булгаков: «Лев Николаевич заспался, и, прождав его до семи часов, сели обедать без него. Разлив суп, Софья Андреевна встала и еще раз пошла послушать, не встает ли Лев Николаевич.
Вернувшись, она сообщила, что в тот момент, как она подошла к двери спальни, она услышала чирканье о коробку зажигаемой спички. Вошла к Льву Николаевичу. Он сидел на кровати. Спросил, который час и обедают ли. Но Софье Андреевне почудилось что-то недоброе: глаза Льва Николаевича показались ей странными:
– Глаза бессмысленные… Это – перед припадком. Он впадает в забытье… Я уж знаю. У него всегда перед припадком такие глаза бывают»
Скоро в комнате Толстого собрались сын Сергей Львович, слуга Илья Васильевич, Маковицкий, Булгаков и первый биограф Толстого П.И.Бирюков.
«Лежа на спине, сжав пальцы правой руки так, как будто он держал ими перо, Лев Николаевич слабо стал водить рукой по одеялу. Глаза его были закрыты, брови насуплены, губы шевелились, точно он что-то переживал… Потом… потом начались один за другим странные припадки судорог, от которых всё тело человека, беспомощно лежавшего в постели, билось и трепетало. Выкидывало с силой ноги. С трудом можно было удержать их.
Душан (Маковицкий. – П.Б .) обнимал Льва Николаевича за плечи, я и Бирюков растирали ноги. Всех припадков было пять. Особенной силой отличался четвертый, когда тело Льва Николаевича перекинулось почти совсем поперек кровати, голова скатилась с подушки, ноги свесились по другую сторону.
Софья Андреевна кинулась на колени, обняла эти ноги, припала к ним головой и долго оставалась в таком положении, пока мы не уложили вновь Льва Николаевича как следует на кровати.
Вообще Софья Андреевна производила страшно жалкое впечатление. Она поднимала кверху глаза, торопливо крестилась мелкими крестами и шептала: „Господи! Только бы не на этот раз, только бы не на этот раз!..“ И она делала это не перед другими: случайно войдя в „ремингтонную“, я застал ее за этой молитвой».
После судорог Л.Н. начал бредить, точно также, как он будет бредить в Астапове перед смертью, произнося бессмысленный набор чисел:
– Четыре, шестьдесят, тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять…
«Поведение С.А. во время этого припадка было трогательно, – вспоминал Бирюков. – Она была жалка в своем страхе и унижении. В то время, как мы, мужчины, держали Л. Н-ча, чтобы судороги не сбросили его с кровати, она бросалась на колени у кровати и молилась страстной молитвой, приблизительно такого содержания: „Господи, спаси меня, прости
меня, Господи, не дай ему умереть, это я довела его до этого, только бы не в этот раз, не отнимай его, Господи, у меня“».
В том, что С.А. чувствовала себя виноватой во время припадка Л.Н., призналась и она сама в дневнике:
«Когда, обняв дергающиеся ноги моего мужа, я почувствовала то крайнее отчаяние при мысли потерять его, – раскаяние, угрызение совести, безумная любовь и молитва со страшной силой охватили всё мое существо. Всё, всё для него – лишь бы остался хоть на этот раз жив и поправился бы, чтоб в душе моей не осталось угрызения совести за все те беспокойства и волнения, которые я ему доставила своей нервностью и своими болезненными тревогами».
Незадолго до этого она страшно поругалась с Сашей и Феокритовой и фактически выгнала дочь из дома. Саша переехала в Телятники, близ Ясной Поляны, в собственный дом.
Толстой тяжело переживал разлуку с Сашей, которую он любил и которой доверял больше всех родных. Она была его бесценной помощницей и секретарем наравне с Булгаковым.
Разрыв матери с дочерью стал одной из причин припадка. Они поняли это и помирились на следующий день.
Воспоминания Саши:
«Спустившись в переднюю, я узнала, что меня ищет мать.
– Где она?
– На крыльце.
Выхожу, стоит мать в одном платье.
– Ты хотела говорить со мной?
– Да, я хотела сделать еще один шаг к примирению. Прости меня!
И она стала целовать меня, повторяя: прости, прости! Я тоже поцеловала ее и просила успокоиться…
Мы говорили, стоя на дворе. Какой-то прохожий с удивлением смотрел на нас. Я попросила мать войти в дом»
Задумаемся: не является ли версия, что Толстой ушел, чтобы умереть, не только неосновательным, но и очень жестоким мифом? Почему бы не повернуть зрачок, не поставить в нормальное положение и не взглянуть на этот вопрос так, как на него смотрел Л.Н. Ушел, чтобы не умереть. А если умереть, то не в результате очередного припадка.
Страх, что С.А. настигнет его, был не только нравственным переживанием, но и просто страхом. Этот страх проходил по мере того, как Толстой удалялся от Ясной, хотя при этом голос совести не умолкал в нем.
Когда они с Маковицким, наконец, выехали из усадьбы и деревни на шоссе, Л.Н., как пишет врач, «до сих пор молчавший, грустный, взволнованным, прерывающимся голосом сказал, как бы жалуясь и извиняясь, что не выдержал, что уезжает тайком от Софьи Андреевны». И тут же задал вопрос:
– Куда бы подальше уехать?
Когда они сели в отдельное купе вагона 2 класса «и поезд тронулся, он почувствовал себя, вероятно, уверенным, что Софья Андреевна не настигнет его; радостно сказал, что ему хорошо». Но согревшись и выпив кофе, вдруг сказал:
– Что теперь Софья Андреевна? Жалко ее.
Этот вопрос будет мучить его до последних сознательных мгновений жизни. И те, кто представляют себе нравственный облик позднего Толстого, хорошо понимают, что нравственного оправдания ухода для него не было, никакого, с его точки зрения, было нести свой крест до конца, а уход был освобождением от креста. Все разговоры о том, что Толстой ушел, чтобы умереть, чтобы слиться с народом, чтобы освободить бессмертную душу, справедливы для его двадцатипятилетней мечты, но не для конкретной нравственной практики. Эта практика исключала эгоистическое следование мечте в ущерб живым людям.
Это терзало его на всем пути от Ясной до Шамордина, когда еще можно было переменить решение и вернуться. Но он не только не переменил решения и не вернулся, а бежал всё дальше и дальше, подгоняя своих спутников. И это его поведение – главная загадка.
Какой-то ответ на нее мы найдем в трех письмах Толстого к жене, написанных во время ухода. В первом, «прощальном» письме он делает акцент на моральных и духовных причинах: «… я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают (в подлиннике описка: „делает“. – П.Б. ) старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни».
Это щадящее по отношению к жене объяснение. В этом же письме он пишет:
«Благодарю тебя за твою честную сорокавосьмилетнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, в чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, в чем ты могла быть виновата передо мной».
Кроме того, что это письмо трогательно в личном плане, в нем еще каждое слово взвешено на случай его возможного обнародования. Неслучайно, прежде чем оставить письмо, Толстой накануне написал два его черновых варианта. Это письмо являлось как бы «охранной грамотой» для жены. Его она смело могла показывать корреспондентам (и показывала). Смысл его, грубо говоря, был такой: Толстой уходит не от жены, а от Ясной Поляны. Он не может больше жить в барских условиях, которые не совпадают с его мировоззрением.
Возможно, Толстой верил, что С.А. будет удовлетворена этим объяснением, не станет его преследовать и совершать безумных поступков. Но узнав, что она пыталась утопиться в пруду яснополянского парка, и получив ее ответное письмо со словами: «Левочка, голубчик, вернись домой, спаси меня от вторичного самоубийства» –он понял, что угрозы с ее стороны продолжаются. И тогда он решил объясниться с ней прямо и высказать то, о чем умолчал в прощальном письме.
Первый вариант второго письма, написанного в Шамордине, он не отправил. Оно было слишком резким. «Свидание наше может только, как я и писал тебе, только ухудшить наше положение: твое – как говорят все и как думаю и я, что же до меня касается, то для меня такое свидание, не говорю уж, возвращение в Ясную, прямо невозможно и равнялось бы самоубийству».
В отправленном письме более смягченный тон: «Письмо твое – я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении о к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни.
А я не считаю себя в праве сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерить ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо».
Ушел, чтобы умереть? Да, если под этим понимать страх нелепой, бессознательной смерти, согласиться с которой, в его понимании, было всё равно что пойти на самоубийство. Толстой бежал от такой смерти. Он хотел умереть в ясном сознании. И это было для него важнее отказа от барских условий жизни и слияния с народом. Когда Саша в Шамордине спросила его, не жалеет ли он, что так поступил с мама, он ответил ей вопросом на вопрос: «Разве может человек жалеть, если он не мог поступить иначе?»
Более точное объяснение своего поступка он дал в разговоре с сестрой, монахиней Шамординской пустыни, который слышала ее дочь, племянница и, как ни странно, сватья Толстого Елизавета Валерьяновна Оболенская (дочь Л.Н. Маша была замужем за сыном Е.В.Оболенской Николаем Леонидовичем Оболенским). Е.В.Оболенская оставила интереснейшие воспоминания о матери, и одно из самых важных мест в них занимает встреча Л.Н. с Марией Николаевной в ее монастырской келье 29 октября 1910 года.
«Достаточно было взглянуть на него, чтобы видеть, до чего этот человек был измучен и телесно и душевно… Говоря нам о своем последнем припадке, он сказал:
– Еще один такой – и конец; смерть приятная, потому что полное бессознательное состояние. Но я хотел бы умереть в памяти.
И заплакал… Мать высказала мысль, что Софья Андреевна больна; подумав немного, он сказал:
– Да, да, разумеется, но что же мне было делать? Надо было употребить насилие, а я этого не мог, вот я и ушел; и я хочу теперь этим воспользоваться, чтобы начать новую жизнь»
К словам Толстого, переданным в воспоминаниях и дневниках других лиц, надо относиться очень осторожно и критически. И даже особенно критически, когда это близкие, заинтересованные лица. Только сопоставляя разные документы, можно найти «точку пересечения» и допустить, что здесь находится истина. Но при этом надо помнить, что этой истины не знал и сам Толстой. Вот запись в его дневнике от 29 октября, сделанная после беседы с Марией Николаевной: «…всё думал о выходе из моего и ее (Софьи Андреевны. – П.Б. ) положения и не мог придумать никакого, а ведь он, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь».
]]>